Свидетельство
Бывший ресторатор и маркетолог из Киева, в 2015–2016 годах воевал в АТО. После начала полномасштабного вторжения добровольно пошёл в военкомат и вскоре попал в плен в Киевской области. Провёл 10 месяцев в российских тюрьмах на гнилой картошке и с «Графом Монте-Кристо». Рассказ о первых боях, окружении, пленении, допросах, избиениях и жизни в камере на протяжении 10 месяцев плена.
Несмотря на то, что вы в госпитале, я все равно ужасно рада, что вы на свободе. Каждый защитник Украины должен вернуться домой. Это очень и очень большая и радостная новость, что вы вернулись.
Для меня тоже.
Да, еще бы. Я бы хотела до интервью обозначить некоторую рамку нашего разговора. Я буду вас спрашивать про плен, про то, как все это начиналось, что происходило в плену, как это все было устроено. И когда мы поговорим про плен, я спрошу вас про 2015 год, про Донецк, про связь с Донецком.
Да, конечно. Я и предполагал, что так будет.
Давайте начнем с самого начала. Насколько я поняла из разных источников, вы 24 февраля, когда началась полномасштабная война, пошли добровольцем в военкомат. Правильно?
Ну, смотрите. Я был в оперативном резерве, в первой очереди. После службы в АТО, после участия в той кампании тех из нас, кто пригоден к военной службе, записывали в оперативный резерв. Это означает, что мы должны не дожидаться никаких повесток и так далее, в случае начала войны мы первые люди, кто должен брать в руки оружие. Соответственно, как только все началось, у меня было уже все заготовлено. Я предполагал, что война вполне вероятная. Очень надеялся, что не будет, но предполагал, что она вероятна. Поэтому я просто держал под рукой все, что мне необходимо: документы, форму свою, берцы и так далее. Я просто все это надел, разложил в рюкзак то, что можно было добавить в рюкзак. Ну и пошел. Все было понятно, куда идти и что делать. Вот так.
Получается, вы пошли по призыву? В 2015–2016-м.
Да, в 2015-м я был мобилизован во время четвертой волны мобилизации, а в 2016-м я демобилизовался.
Вот вы пошли в военкомат, так как знали, что вы первой такой очереди на службу. Что дальше происходило? Я понимаю, что есть вещи, о которых вы не можете говорить, про какие-то военные действия.
Да нет, там все просто. Военкомат удостоверился в том, что сейчас военная часть, к которой я приписан, существует, что она находится по тому же адресу. Мне предложили туда же идти. Я туда и пошел. Там уже, конечно, сменился состав командный, поэтому там уже не было людей, которых я знаю. Мам по системе видели, проверили мой военный билет, удостоверились, что я приписан к их бригаде, к их оперативному резерву. Уже тогда там было довольно много людей, которые к ним приходили Со мной успели пообщаться парочка офицеров, психолог, чтобы удостовериться, что я в адекватном состоянии нахожусь. Меня оформили в состав части, поставили на довольствие, выдали оружие, выдали форму из того, что мне недоставало. Поскольку я демобилизовался уже по весне, у меня не было бушлата, а это был как раз уже был февраль. Мне выдали зимнюю форму, зимний вариант. Соответственно, я получил все, чего мне не хватало, тактический рюкзак. В общем, все, что положено. И уже вечером мы выехали на объект.
А ваша военная часть, она в Киеве, да?
Да.
И вы какого числа примерно уже выехали на фронт?
Мы выехали 24-го вечером уже в область. А фронтом это стало в самом начале марта. Мы были на северо-западе области, их ребята наши держали –– не наша часть, а наши украинские ребята держали их на севере. Одна из колонн, которая дошла в Ирпень, потому что они не могли переплыть через речку, они пришли на ту территорию, где были мы. В самом начале марта у нас начались первые бои. У нас еще была попытка высадки десанта, но неудачная для них. С вертолетов они пытались высадить десант, но ничего у них не получилось.
Российский – в смысле? Вражеский?
Да, конечно, конечно.
А можете ли вы попробовать, если это возможно, опять же, не знаю, насколько можно об этом говорить.
Ну, вы спрашивайте, если я что-то не смогу вам сказать, я вам об этом скажу.
24-го вы уже выехали в Киевскую область. С точки зрения непосредственно свидетеля, непосредственно военного, как там менялась ситуация, в Киевской области? Что вы видели? Из того, что вы можете рассказывать.
Уже на тот момент было довольно много канонады вокруг нас, мы ее слышали преимущественно с севера. Мы слышали большое количество авиационных пролетов – и рядом с нами, и над нами летало много авиации. В конце февраля недалеко от нас был воздушный бой. Мы не знаем, кто с кем бился. мы видели, как был подбит один из самолетов. Вертолетов много летало. Очень было все активно, на севере была мощная канонада. У нас еще была связь, был интернет мобильный. Он отключался по ночам, потом днем включался. 25-го, 27-го, 28-го числа он еще периодически подключался, а потом он исчез. Он иногда возникал на пару часов в день. Я просил жену и маму, чтобы они мне эсэмэсками собирали сводки Генштаба, которые стал публиковались Минобороны и еще парочку новостных Telegram-каналов, чтобы знать хотя бы, что происходит вокруг нас. То, что мы слышали – это приближающаяся канонада. А потом, в первых числах марта нам уже наш замполит сообщил, что мы уже в окружении. Он нам честно об этом сказал, что уже вокруг россияне, везде. Потом они стали пытаться зайти на нашу территорию и начались уже контактные бои. Они зашли к нам, сначала минометным обстрелом начали. Потом попробовали зайти к нам небольшим отрядом спецназа. Наши ребята их отогнали довольно быстро, мы даже не все успели собраться реагирующей группой, потому что ребята четко отработали, их отогнали. После того как отогнали эту первую попытку, у нас начались ежедневные обстрелы тяжелые, нас закидывали артиллерией. По нам работала и ствольная, и реактивная артиллерия непрерывно. Ну как непрерывно? Они четко, как по расписанию, в шесть утра начинали обстрелы. Каждый день это было. А в десять вечера, в 22:00, они их отключали. Мы жили прямо как по графику. Ну, они, видимо, спали или не знаю по какой причине. В общем, у нас прямо было такое расписание. Доброе утро – оно всегда было по началу того, как арта начинала по нам работать. Днем были какие-то промежутки, естественно, это не было все часы подряд, но первые залпы начинались в шесть утра.
И как долго вы пробыли в таком ежедневном обстреле?
Больше двух недель. Потом они еще заходили к нам уже техникой, танками. У нас были женщины, которые в части занимались кухней и так далее. Их распустили, им дали надеть гражданку и в тихий момент, когда не было обстрелов, их вывели за территорию. Потом, считайте, где-то 17–18 дней мы жили в таком режиме. Первый раз они зашли двумя танками, один мы сожгли, сожгли ребята наши. Второй повредили еще, но он уехал. Из него стали российские [военные], экипаж стал выбрасывать все, что могло загореться – все было пропитано соляркой. [ Наши военные] что-то там пробили, натекла внутрь соляра,танк стал крутиться на месте, и выбрасывали из люков все, что могло загореться: спальники, формы комплект. Мы потом рассматривали. Тушенку в банках зачем-то стали выбрасывать, не знаю зачем, она вроде бы не должна была загореться. Может, просто дернули, в общем, выкинули пару банок тушенки. И потом, 19-го марта они нас очень жестко разминали, был очень сильный обстрел. 20-го утром они зашли уже четырьмя танками. Остатками того, что у нас было из противотанкового, один танк удалось победить, а трое стали пытаться утюжить наши позиции в упор. Поэтому командир принял решение, что нужно беречь жизни солдат. В любом случае мы ничего не могли с ними сделать. Мы могли еще какое-то время отбиваться, если бы была просто пехота без техники, мы могли бы еще какое-то время отстреливаться. Но мы уже даже по пехоте не могли стрелять, потому что как только мы откуда-то высовывались, по нам в упор бил танк.
А вы понимали, что вокруг происходит? В смысле – вообще общая ситуация на фронте. Вы еще получали эти сообщения от родственников или уже нет?
Да. 19-го числа я получал эсэмэски еще. Я примерно представлял, что происходит. Я понимал, что они перерезали Житомирку, это все мы знали и понимали. Мы понимали, что они рвутся, они пытаются взять Киев в кольцо, пытаются выйти на южные трассы. Но я знал, что где-то 16-го, 17-го юг, Одесскую трассу: к ней выйти не могли. Знал, что на севере все очень жестко, потому что канонада была постоянная. 19-го по нам били прицельно очень жестко. Хотя стреляли каждый день, но 19-го прямо очень жестко нас разминали, хотели нам нанести максимальный ущерб. А в других местах это все было непрерывно.
Где вы примерно были? Я просто в Киевской области не так хорошо ориентируюсь. Если это вообще можно говорить.
Мы были – северо-запад, где-то 18–20 километров от Киева.
И вот 20 марта с учетом того, у них был перевес в технике, насколько я понимаю, ваш командир принимает решение…
Да. У нас просто не было техники вообще никакой. Часть была небоевая, скажем так. Не могу сказать, какое подразделение было. В общем, задача – неконтактные бои. Из моей бригады я был прикомандирован с лейтенантом, а все остальные – это срочники и контрактники, которые, скажем так, из специфического, технического рода войск, у которых задача – совершенно не бороться с танками.
А в чем состояла задача вашего, я не знаю, как правильно…
Я не могу вам сказать.
Все, все, поняла.
Мы должны были их охранять и оборонять, но нас было мало. Ребята тоже, конечно, сражались, молодцы, несмотря на то что они больше техники.
Охранять и оборонять? В смысле – какой-то другой батальон?
Не-не-не. Смотрите, еще раз. Моя часть конкретно – это пехотная бригада, назовем ее так. Из нашей бригады нас осталось 11 человек, которые были прикомандированы на объект, который был сам по себе отдельной частью. И вот эта часть – она техническая по своему характеру, она не боевая.
Все, я поняла. И 20 марта командир, с учетом обстоятельств, принимает это решение?
У нас восемь часов был бой.
Утра?
Он длился восемь часов. Начался в шесть утра и где-то все затихло к двум часам дня. И командир принял решение – сдаться в плен.
А вот за этот бой, который длился восемь часов, все ли живы?
Нет. Есть, конечно, погибшие и раненые.
Можете ли вы рассказать про процесс? Как происходил процесс плена? Что вообще происходило?
У нас было несколько строений, назовем это так. В нашем строении было около двух десятков человек. Мы по рации получили информацию от командира, что часть сдается в плен. У нас было несколько входов и выходов, все они, кроме одного, были развалены россиянами из танков. Они объезжали это строение и лупили, там полубункер такой, частично закопанный в землю. Они завалили из танков все входы, кроме одного. Чрез этот вход зашел их спецназ, они стали нам кричать. Мы услышали информацию по рации где-то в два, где-то через полчаса, сорок минут они стали нам кричать. У нас тогда еще было дымно, взвесь такая была, потому что они нам забрасывали гранаты в вентиляционные шахты. Они туда гранаты кидали, и у нас там все после взрывов было, мы уже с контузиями. Такая взвесь была пыльная, ничего не видно было, хотя были проломы в крыше, свет попадал. Но сначала вообще ничего не было видно. Потом взвесь просела, солнце стало проходить, все затихло, перестали стрелять танки. Мы даже перестали слышать звук танковых двигателей. И через какое-то время через этот вход они нам стали кричать, что сдаемся ли мы, выполняем ли мы приказ о сдаче. Нас конкретно из нашего торца, так назовем, оставалось шесть человек. Мы успели уточнить друг у друга, целы ли мы. Мы все шестеро были целы. Мы крикнули им, что да, мы согласны сдаваться. Они нам сказали, чтобы мы выходили по одному, бросали в сторону оружие, снимали бронежилет и отдавали им документы. Мы стали по одному выходить, скинули автоматы, ножи, потом броники и отдали им военные билеты. Они забрали еще телефоны в отдельную кучку. Они разложили документы и телефоны на кучку и завязали. Перед тем, как вытащить нас воздух, они нам опускали шапки на глаза, а поверху скотчем глаза заматывали, а на руки надели стяжки такие строительные, пластиковые.
Прежде чем вы продолжите, как они вас вывели – что вы вообще чувствовали в тот момент, когда вам командир объявил о сдаче в плен? Как это переживалось вами?
Сложный вопрос, потому что вообще было непонятно, выживем мы или нет. У нас у входа, через который они заехали, все было достаточно просматриваемо, именно с наших позиций. Я увидел эти четыре танка, и я понимал, что шансов у нас нет. Мысль о том, что это может быть последний день моей жизни, она, конечно, мелькнула у меня. Невозможно об этом думать, потому что бой, надо что-то делать, реагировать, иначе ты погибнешь, если ты будешь сидеть и думать. Поэтому приходилось что-то делать. Но все равно состояние шока было. Именно уже когда мы сдавались в плен, я помню, что у меня и моего командира, у нас такое было помещение, разделенное на отдельные комнатки. Мы с ним были вдвоем в одной комнате. Тогда прилично накидали нам гранат. Я вообще не представляю, каким чудом к нам не было ни одного прилета, то есть ни у меня, ни у него именно от этих гранат не было ранений. У меня было ранение, нас с ним вдвоем контузило, меня ранило 7 марта, осколок прилетел в ногу, минометный. Мины совсем возле нас рвались. Нас спасло только то, что мы очень быстро отползали назад, пятились. Я просто знал, что по нам явно корректировали, то есть где-то беспилотник был. Нам надо было срочно быстро-быстро уползать. Мы быстро с ним уползали. И перед нами совсем близко – в метрах полутора – рвались мины. Осколки уходили вверх, но один из осколков мне прилетел, в вену попало, ну и контузило. А тут, получается, мы опять вдвоем с ним оказались в этой комнатушке. И реально возле нас взорвалось несколько гранат, и РГС разрывы были, « эфки» рвались, но нас вообще ничего не зацепило. Мы оба были контужены прилично, потому что уши заложило, занемело, кровь из носа –– такое состоянии контузии. Поэтому уже общий адреналин боя и происходящего, мысли о плене он как-то вытеснил. Каких-то, знаете, сверх переживаний или какой-то рефлексии не могло там быть. Представьте – восемь часов идет бой. На моих глазах человека очередью из пулемета поперек скосило до этого. Тут уже итак все мы закачаны этим всем адреналином и стрессом, шоком, еще на плен какого-то отдельного переживания я выделить не могу, даже если оно и было, оно все смешалось в ощущение этого дня. Потом нас вывели на улицу, усадили под деревья. Пришел офицер-спецназовец, который нас в плен брал, и сказал, что они обещают нас не убивать, не избивать, потому что они выполняют Женевскую конвенцию. Типа у нас с ними был бой – и у нас присяга, и у них присяга, после боя они с пленными уже не воюют. Не будем пытаться сбежать – все будет хорошо. Они нас потом вечером, уже когда темнело, завели обратно в это же помещение, где мы были, выбрали там комнату побольше, взяли ребят. Там бетонный пол, они сказали: «Есть ли где-то матрасы?». Мы пошли, матрасы нашли, наши им сказали, где была раньше казарма, где есть матрасы. Принесли несколько матрасов, чтобы на бетонном полу не спали. Такое было человеческое отношение. Принесли нам тушенки своей, пооткрывали нам тушенку, нашли ложки пластмассовые и дали нам поесть. Но за целый день я до этого не ел, в шесть утра меня разбудили, информацией о том, что заходит техника. У нас было чергування (примечание: чередование, смена) до этого. Дежурство мое закончилось в четыре часа утра, и мы легли спать, а через два часа нас разбудили с информацией, что бой начинается. Я в шесть встал, с тех пор ничего не ел и не пил. Но я об этом даже не думал. Было такое состояние, что об этом вообще не думаешь. Уже в темноте, в восемь или в начале девятого вот эта тушенка, которую нам дали, наши съели, конечно, парочку, но честно, не в состоянии было такое… Мы там переночевали. На следующий день нас спецназ передал нас Росгвардии.
За все это время, вот этот спецназ, они вас спрашивали о чем-то? Пытались ли они с вами как-то контактировать?
Они пытались с нами контактировать, да. Дело в том, что спецназовцы – они все на сто процентов офицеры. Это часть Сил специальных операций Российской Федерации. Я знаю даже номер полка, они там особо не скрывали. Они сказали нам, кто они такие. Не буду называть во избежание каких-то наводок на место действий. В общем, они с нами общались довольно нормально. Они скорее типа такие: «Ну что же, вы, славяне, против нас воюете?» «Мужики, эта война, скоро все закончится. Сейчас немножко в плену побудете, вас обменяют», – или «вас отпустят». Такие были фразы, они были абсолютно уверены, что они нас скоро победят. Но при этом это было, действительно, из серии, что они понимают, что у всех присяга – и у нас, и у них присяга. Там была фраза «Мы с пленными не воюем». Чисто в этой части, надо признать, это действительно и было, они к нам относились по-человечески.
А вы им пытались что-то отвечать на то, что они говорили? Что они сейчас победят, еще что-то.
Да нет. Ну кто в такой ситуации будет? Всем было понятно, что нас взяли в плен и что в этой ситуации надо выжить. Такие были моменты из серии, они поразились нашими носками. Я не знаю, как они это увидели, видимо, кто-то так сидел, что штаны подтянулись. И они спросили: «О, а что это за носки? Импортные?» А им говорят: «Нет, это типа украинские». Говорят: «А что за надпись – ЗСУ?» – «Збройні сили України». Они между собой стали говорить какие классные носки. И один из срочников им говорит: «Хотите – поделюсь носками». Они говорят: «О, а есть где-то?» Он говорит: «Да». Он сказал, что у нас там есть место, где лежат носки. Они его взяли, пошли и взяли себе украинских носков. Очень их нахваливали, сказали, что носки вообще обалденные.
Какой ужас! Причем это же спецназ. У них, в отличие от срочников-то, должно быть.
Ну да, это элита, да-да-да. С ними вместе был батальон вэдэвэшников. На следующий день, перед пленом (примечание: герой оговорился, они разрешили снять шапки, это было перед дислокацией на место содержания в плену), развязать глаза, чтобы мы видели, что мы едим. Они утром, спецназ, даже еще поесть принесли из наших же сухпайков. Они, кстати, очень нахваливали наши сухпайки и сказали, что они обалденные. Они правда очень классные. Они между собой обсуждали: «Блин, какая классная перловка» – у нас, в украинском сухпайке. И фасоль, они там вообще, но мы сами от этой фасоли балдели. Они говорили: «Ты пробовал фасоль?» – один другому говорит: «Ты фасоль пробовал? Блин, попробуй. Такая охрененная фасоль!» Ну, я без матюков вам.
Я поняла.
Восторженный матюк. И они нам притарабанили наших же сухпайков, дали типа в дорожку своих сухпайков, принесли и каждому дали по сухпайку.
Это уже утром было?
Утром, да. А вэдэвэшники, вечером я еще [их] видел чуть-чуть. Глаза были завязаны, но, когда открываешь под шапкой [глаза], что-то видишь. Я видел, когда вэдэвэшники пришли, кто-то из них был в российских берцах, но были люди в кроссовках, в Skechers. На следующий день они все были обуты в украинские берцы, вэдэвэшники. Спецура (примечание: спецназ) ходила в этих, я знаю эту модель, дорогущая обувь зимняя. У меня один из них спросил утром, такой молодой…
Один из них – это вэдэвэшник или спецназовец?
Не-не-не, спецназовец, спецназовец. Он уже был без балаклавы. Он такой подошел сверху, знаете, на викинга очень похож, такая у него внешность, русый, породистый, видно. Капитан, кажется. И он ко мне подходит, смотрит, а у меня шеврон – герб «ЗСУ», тризуб. Он говорит мне такой: «А что это за символ? Это нацистский какой-то символ?» А я ему говорю: « Да нет, это герб Украины, тризубец». Он говорит: «И что он означает?» Я говорю: «Это тризуб Владимира Великого, святого князя Киевского. В его честь герб Украины сделан». Он говорит: «А я не знал». И ушел. Потом другой подошел и говорит: «Слушай, можно я у тебя возьму шеврон бригады?» А я растерялся, я же запретить не могу, говорю: « Только у меня сейчас никаких документов нет, ничего нет. [ По шеврону будет] хоть какой-то [ опознавательный знак] к чему я отношусь». Он говорит: «А, ладно, тогда не надо, оставь себе». И он не стал у меня брать шеврон, срывать. То есть он якобы спросил разрешения. Понял, что я негативно отношусь к этому, но ничего не стал забирать. Это спецназовец.
То есть они какие-то такие более или менее еще адекватные относительно?
Ну да-да. Они очень плохо понимали [про нас] –– ну как можно не знать герб страны, с которой ты воюешь? Все-таки офицер, он капитан, он должен [знать]. Не знаю, может, это в моем мире розовых пони врагом интересуются. Потом нас передали Росгвардии, там уже начался неадекват. Росгвардейцы позабирали все сухпайки, которые нам подарили спецназовцы. Позабирали у нас все, поотрывали все шевроны уже, позабирали все какие-то вещи, которые спецназовцы нам оставили, карточки банковские позабирали. Короче, все, что их интересовало и волновало, у нас отобрали вообще абсолютно все.
А это все происходило там же, передача спецназа?
Они нас вывели за территорию части и передали Росгвардии, спецназ ушел. А Росгвардия стала нас загружать в автозаки. Перед автозаком был еще один обыск и отбирание всего, что только можно было отобрать. Сухпайки у нас отобрали уже в Белоруссии. Потому что [когда] нас вели в машину, нас снимал уже телеканал «Звезда», их военный канал. На видео [сняли], что мы шли типа с сухпайками. Мы думали, что нам их оставят, а сухпайки забрали уже в Белоруссии. Росгвардейцы с нас сняли стяжки, всем надели уже наручники.
А они как-то пытались вас оскорбить, унизить?
Они уже жестко [к нам относились], там били уже и орали. Например, они шнурки на берцах всем резали, и так жестко резали. На тебе же кожаная обувь, когда ножом по тебе вот так режут, оно не сильно приятно. Эти уже были, скажем так, пожестче. А потом, уже [нас] когда привели в Белоруссию, там уже начались эти все тюремные позы: « ноги шире», « руки выверни ладонями», « бошку упереть в стену» –– с криками, с матами.
Росгвардейцы, вы говорили, на вас кричали. Что они говорили? И били ли они лично вас?
Ну, нацистами нас называли. Прикладом стукнуть – вообще влегкую. По спине рукой в тактической перчатке, по голове, по затылку. По лицу, видимо, был приказ не бить, чтобы не было видно следов побоев, потому что дальше снимали сюжеты, брали интервью у тех, у кого были татуировки. Они досматривали всех, у кого есть татуировки, и искали какую-то такую символику. Это уже мы потом узнали, нам рассказали офицеры, нас же отделили от части офицеров. В общем, там получилась такая история: когда наши ребята отбили первый заход спецназа, а это один и тот же спецназ к нам все время заходил. Они когда его отбили, то спецназ передал по своему начальству, что у нас в части сидит «Азов», причем что у нас [якобы] где-то до ста азовцев. Где они их там увидели? Откуда они? Короче, пошла информация, что у нас сидят азовцы. Как так получилось, что их упоминали –– им надо было объяснить, [ что] это были вояки, которую могут противостоять спецназу. Поэтому они и выдумали этот «Азов». И росгвардейцы уже нас называли нацистами и все такое. Мы вообще не могли понять, в чем собственно [дело], мы же тогда не знали о том, что про нас доложили, что мы азовцы. Потом тема с азовцами, с националистами всплыла опять в России, когда нас привезли и начались допросы.
Да, давайте хронологически, чтобы [не запутаться]
Хронология такая: 21 марта нас забирает Росгвардия, привозят в Белоруссию, в Наровлю. Там мы двое суток находимся. 23-го утром нас вывозят из Белоруссии в Брянскую область, город Новозыбков.
А когда вас привезли в Беларусь, вы сказали, что там уже начались такие тюремные замашки. Можете ли рассказать, что происходило там?
Там еще был один досмотр. А потом, как нам рассказал один из наших товарищей, который когда-то работал в украинском департаменте исполнения наказаний, есть ряд требований, которые присущи строгому режиму в тюрьме. Например заключенных выстраивают определенным образом при проверке. Человек становится ногами максимально широко, как только может, при этом он выворачивает руки в максимально неудобное положение –– большой палец вниз, а внешняя часть ладони должна касаться стены, руки ставятся максимально широко. Получается, что ты стоишь в очень неустойчивой позе, и сзади тебя находится кто-то, кто тебя может в этот момент при необходимости или при желании ударить, проверить, обыскать каким-то образом. Нас всех выстраивали в эту позу для дополнительного осмотра, могли головой стукнуть об стенку. Получается, когда нас перегоняли из автозака в барак уже всех выстраивали. Кого-то били головой об стенку, возле которой выстраивали. Но так били, чтобы не было кровоподтеков и повреждений на лице, чтобы не было синяков, ссадин свежих.
А вас били?
По ноге что-то прилетело, потому что я не мог понять, как встать [в позу, чтобы шире встал. которую требовали росгвардейцы, требовали], В этом общем состоянии шока от того, что происходит, ты это не особо ощущаешь. Это потом уже последствия ощущаются, но сначала ты вообще не воспринимаешь то, что с тобой происходит. Такой адреналин довольно мощный.
То есть мыслей вообще практически не было, да?
В тот момент, да, некоторый шок. Плюс мне приходилось судорожно придумывать, что мне говорить, потому что я не хотел им рассказывать про [службу в зоне] АТО ( примечание: антитеррористическая операция на востоке Украины, потому что я знал, фаза войны с 2014 по 2018 годы), что к АТОшникам относятся жестко, их часто убивают. Мне нужно было придумать легенду по поводу татуировки. А у меня татуировка связанная с родом войск, в котором я был в АТО. Я эту легенду придумал. И потом, когда меня стали уже допрашивать по поводу татуировки, я ее им огласил и потом ее придерживался все время в плену.
А можете рассказать про эту легенду? Или это нельзя?
Ну почему? Можно. У меня татуировка артиллерийской разведки, в которой я служил во время АТО. А я сказал, что это татуировка, которую я сделал себе на срочной службе, что [эта служба] происходила в учебном центре. Я просто выдал местонахождение, я их обманул в том плане, что у меня [на самом деле] в таком-то городе была часть, а я им сказал, что [это] была не [военная] часть, а учебная часть, учебка, учебный центр. Мне так легче было запомнить. Вранье, чтобы [его] не разоблачили, оно должно быть повторяемое и иметь какую-то жизненную привязку. Я думал, что они будут проверять и наткнутся, что, да, где-то там такое что-то есть. И я поэтому [соврал так, чтобы при проверке это не вскрылось]. Мне казалось, что они будут поступать логично. Мне кажется, что они так и не проверяли ничего по этому поводу.
А что на этой татуировке изображено?
На ней летучая мышь на фоне скрещенных пушек.
Они вас по поводу этой татуировки допрашивали, начиная с Белоруссии?
Да, начиная с Белоруссии. Они спросили у всех: «У кого есть татуировки?» Все, у кого были, сказали [что у них есть татуировки]. Я понимал, что надо показывать, потому что буду скрывать – будет еще хуже. Я был один из первых, кого потащили на интервью к телеканалам, потому что я просто сказал «татуировка», а они думали, что там чуть ли не свастика. И уже под телекамерой, когда я ее показал, они меня спросили: «А что это означает?» Я им рассказал. На самом деле, еще когда я ее делал, это символика еще была старая, с советских времен. В общем, у них она до сих пор там не изменилась, в России. Каких-то нацистских корней они в моей татуировке не обнаружили. [ Потом на камеру] они спрашивали: «Кто? Что? Откуда родом?» А родом я из Донецка.Это заинтересовало их очень, они стали меня спрашивать, а как я, донецкий, типа подвергаюсь каким-то репрессиям в Украине? Говорю ли я на русском или на украинском? Я сказал, что я с детства говорю [на русском языке], вырос в русскоязычной семье и живу в Киеве уже много лет. Мне сказали: «И как? Вас притесняют? Расскажите, как вас притесняли». А я им говорю: «Да особо не притесняли, проблем не было». Они еще не могли в это поверить и пытались мне: «А вы ребенка в детский сад устраивали? Может, были какие-то проблемы с этим?» Я им говорю: «Нет, проблем не было. Ребенок ходил в частный сад, никаких проблем не было». Все пытались найти следы какого-то нацизма.
А это журналисты спрашивали или военные?
Журналисты, там была «Звезда», РЕН-ТВ, НТВ, вот это вот кодло, с ними был какой-то подполковник еще. Они меня долго спрашивали, потому что донецкий, плюс у меня был чистый русский язык, я не знаю, по крайней мере, мне кажется, что у меня нет какого-то акцента.
Все так. В смысле – очень хороший русский.
Поэтому они со мной подробно общались. Потом они стали меня расспрашивать: «Ну как там в Донецке?» –– есть ли у меня там [кто-то], остались ли родственники и друзья. Я им рассказал, что большинство друзей и знакомых поуезжали, потому что тяжелая жизнь. Им не понравилась информация о том, что тяжелая жизнь, и они решили меня попробовать уже провоцировать на другое. Они мне стали показывать два видео. Там были явные следы монтажа, не очень качественного монтажа в этом видео. Видео [якобы] вещания украинского телеканала, где говорили о том, что будут пленных русских кастрировать, резать на органы, вот это все бла-бла-бла. И они мне говорят: «Вот это нацизм, как вы считаете? Это нацизм?» Я понимал, что это монтаж, это было видно. Но я также понимал, что если я им сейчас буду говорить, что это неправда и фейк, то я пострадаю, скорее всего. Поэтому я просто сказал: «Как-то у нас так вообще не принято, народ так не думает. И я думаю, что это неправильно – так обращаться с пленными». Ну, стал отходить от темы. Они мне снова попытались сказать: «Так это нацизм или нет?», Я такой: «Я не знаю. Я не разбираюсь в определениях нацизма». В общем, они поняли, что они из меня этого добра не вытащат. Хотя все равно они кусок со мной порезали и показали у себя на каналах. Да-да-да, монтаж какой-то сделали.
Но тоже смонтировали?
Я надеюсь, ничего недостоверного я им не сказал.
А как было понятно, что это монтаж? Понятно, что просто в Украине так не могли сказать, но как вы еще поняли, что они [ сфабриковали видео]?
Я в маркетинге работаю. Я вижу, когда видео подергивается. Было видно, что обрезки фраз, как они любят делать. То есть, тут начинается одна фраза, вырезается, берется другой кусок. Ну и видно, что это монтаж, сделанный не слишком качественно.
И вот вас снимают для пропагандистских российских целей. Вы в СИЗО, насколько я понимаю, в Белоруссии?
Нет-нет, еще это не СИЗО было. Это был реально какой-то склад, такое полузаброшенное ранее предприятие какое-то. Как говорили россияне, там был пункт временного содержания для пленных. Плюс, они туда еще увозили свою технику. Там была куча ихней подбитой техники, нереально много подбитых танков, БТРов, грузовиков сгоревших, РСЗО какие-то были разбитые. Они туда вывозили технику, которую наши палили, и пленных. Там были военные и гражданские – и те, и другие.
То есть военные и гражданские пленные?
Нет, были военнопленные и были гражданские заложники, которых они в Украине хватали. Было много наших гражданских, которых они хватали пленными. Потому что, согласно всем конвенциям, в плен можно брать только военных. А они хватали гражданских, фактически брали в заложники.
То есть это было просто какое-то техническое здание, никак не связанное с ФСИН?
Это был какие-то склады старые, да.
И вы там пробыли два дня, да?
Двое суток, да.
Что происходило дальше?
Дальше нас посадили в автозаки и двумя партиями нашу часть вывозили. Сначала в один день, 23-го числа, привезли половину. И вторую половину привезли 24-го числа.
А вы были в первой или во второй?
Я в первой партии был, 23-го. Вот там была приемка, она была довольно жесткой. Заставляли кричать «Слава России». Я не мог понять, что они от меня хотят, потому что я думал, что есть какой-то ответ на «Слава России». Ну, как есть в Украине «Слава Украине» – «Героям слава». Я думал, что они что-то такое придумали. Поэтому они мне настучали конкретно по ребрам, потому что я неправильно реагировал. В общем, не хочу жаловаться на эту тему.
Нет, мне кажется, это важная штука, потому что приемка – это одна из самых таких тяжелых…
Да, да, это самое тяжелое мероприятие, да.
Вы можете, если вам не сложно про это вспоминать, [ рассказать об этом] Это не жалоба, это фиксация военных преступлений.
в просто не знаю, Вы знаете, как наш координационный штаб [на это отреагирует]. О таких вещах не очень принято говорить у нас. Ну, приемка – это жестко. Приемка – это всегда через побои, тебя сразу ломают. Мне нос разбили, побили, разбили нос. Потом сказали, чтобы я снял шапку и вытирал кровь, которая на лицо натекла. Поставили на колени [нас с другим военнопленным] вдвоем, [ мы] стояли и ждали. И из меня кровь стекала, потом я шапкой вытирал эту кровь. Потом по ребрам отходили так, что я два месяца не мог спать на боку ни на одном. При каждом повороте мне было больно, я просыпался. Поэтому пришлось привыкать спать на спине, я до этого на спине никогда не спал.
А за что? Вот они нос разбили просто потому что, не знаю, им так захотелось?
Принимал нас спецназ фсиновский. Получается, они подходили к выходу из автозака и сразу очень сильно заламывали руки и очень сильно сгибали. Получается, мне, при моем росте в 183 сантиметра, как бы было очень сложно двигаться. Они фактически меня тащили и что-то такое мне крикнули, типа: «Иди давай!» И меня по лицу коленом ударили, так разбили нос. Ну, не сломали и хорошо, а просто разбили. Дотащили меня фактически до входа, бросили на этот [пол, крикнули] «на колени!» – сказали встать. Из носа у меня натекло, потом я уже вытер кровь. Потом пошли вот эти крики «Слава России», потом заставили полностью раздеться. Выдали форму, как бы робу, зэковскую робу, скрутили ее в скатку, в скрученную скатку. Она была очень странно подобрана, потому что штаны были [для меня] маленькими по размеру, а куртка, наоборот, была большая. С курткой повезло, потому что потом, когда было холодно зимой, по крайней мере, у меня руки были закрыты полностью. А ребятам, которым не повезло, у которых были слишком длинные штаны и слишком короткие куртки, у них все время руки очень сильно мерзли, потому что рукава до запястий доставали, от этого холоднее было зимой. А мне выдали такое что-то. Потом загнали в душ на десять секунд, ледяной, типа чтобы помыться. Ну, на самом деле просто чтобы облить водой. И выдали матрас. Потом завели к врачам, врачи быстро осмотрели. У меня увидели остатки ранения, спросили: «Что это такое?», я рассказал. Они что-то отметили, потом, через месяц, врач смотрел это место ранения.
А это ранение – это которое в марте было, свежее? Которое миной…
Да, да-да-да, да-да. Осколочное было ранение, да. Мне врач наш [ наклеил] лейкопластырь. Она мне освежала, делала перевязку, промывала. И получается, что там был остаток…
Осколка?
Нет, осколок достали. Остаток налепленного пластыря. Они увидели пластырь и стали спрашивать: « Что это такое?» Потом они его надорвали, чтобы посмотреть, но залепили его обратно, то есть они оставили этот пластырь.
Но ранение уже зажило, да, относительно?
Ну да, оно заживало, оно уже заживало. Я нормально ходил, все такое. Наш еще врач, она обо мне позаботилась, там все было в порядке. А потом потащили, привели в первую камеру. В этой камере уже было пару человек из моей части. Потом оказалось, что нас собрали в эту камеру. Камера была на семь человек, сначала шестерых посадили, все мы были из одной части и все мы были мобилизованные. Там были мобилизованные рядовые, мобилизованные офицеры, но все были мобилизованные. А потом, через пару дней, нам еще докинули туда человека, тоже мобилизованного офицера.
Это Брянск? Это все в Брянске?
Да, это в Брянске. Значит, получается, 24-го у меня уже был первый допрос в Следственном комитете. Следственный комитет нас допрашивал кратко – обстоятельства попадания в плен. Основная часть допроса была посвящена событиям четырнадцатого, пятнадцатого, шестнадцатого годов: участие в Майдане –– как они называли – в госперевороте –– и так далее. Отношение к власти, выборы: «За кого голосовал? Поддерживал ли политические движения? Знаешь ли кого-то, кто их поддерживал? Участвовал ли в геноциде русского народа на Донбассе?» Вот эти все дела, как любят это все, пропагандистская эта вся хрень. Здесь уже то, что я из Донецка, так немножечко, может быть, мне и помогало, потому что ФСИН прошли по всем пунктам. И 25-го я был еще на допросе…
В ФСБ?
В ФСБ.
У вас есть опыт АТО. Вы им не говорили о том, что вы прошли АТО?
Нет, не говорил. Конечно, не говорил. Ну зачем?
А это никак у вас в документах не отражено?
У меня в документе все отражено, но, на мое счастье, все документы были утеряны, вообще все документы по нам были утеряны. Нам об этом еще в Белоруссии сказали, военная полиция Российской Федерации, которые к нам просто пришли анкетные данные собрать. Они к нам зашли и сказали: «По вам утеряны документы, с вами ничего не приехало. Сейчас мы вас будем опрашивать. Говорите всю правду, иначе вы не сможете попасть по обмену, быть зачисленными в списки». Они же не знают, из какой ты части и так далее. Они нас вызывали всех по одному…
То есть вам очень повезло?
Да, повезло. И я, естественно, им такого ничего не говорил, ничего не помогал. На допросе, естественно, о своих политических взглядах говорил максимально уклончиво. Говорил, что я в бизнесе работаю, что меня политика мало интересует, что меня больше экономические вопросы [волнуют], бла-бла-бла. Один раз фээсбэшник понял, что мне не нравится Янукович. И он такой: “А что не так?” Ну, я ему там сказал, что взяток при нем было много и так далее, коррупция очень высокая. Поскольку у них это вполне себе принятый нарратив, еще Путин сам говорил о ситуации в Украине, что коррупция и так далее. Он меня по этому поводу уже сильно не допытывал. Плюс он услышал пару знакомых для себя названий. Я работал в свое время директором по маркетингу в «Эльдорадо». Он решил, что поскольку я человек достаточно благополучный, с карьерой, в финансовом смысле, то я вряд ли какой-то политический активист, поэтому удалось съехать.
А вот перед первым допросом, когда вы понимали, что в Следственный комитет везут, а потом, когда вас везли в ФСБ…
Не-не-не, нас не возили.
А, они пришли?
Они были там все. Да, они были там.
Может быть, между собой обсуждали или вы сами как-то думали, как с ними вообще разговаривать так, чтобы вас банально не избили, не убили?
Они за нами все время наблюдали, там же были эти камеры тюремные. Нам повезло в том в плане, что у нас не было видеокамеры внутри камеры нашей, наблюдения не было с помощью камер. В Наровле еще у нас брали одного из офицеров снимать на телеканалы, и тот попытался им что-то сказать на тему Бандеры. Они ему предъявили, что у нас Бандера герой, а он им сказал: «Ну подождите. Такое время было, вот у вас был Сталин. Сталин тоже был тоталитарный лидер и погубил миллионы людей, а он у вас герой». После того, как он им такое сказал, после завершения съемки, зашли три росгвардейца с каким-то то ли [он был] чеченец, кавказец. Они его очень сильно избили, побили прямо при нас. Это в Белоруссии. В Белоруссии еще тогда была одна большая комната, ну, не комната, а склад, где мы все ночевали на поддонах, на них спали. Поэтому было понятно, что такого лучше им не говорить, ничего учить, им рассказывать ничего не надо, а надо просто съезжать максимально с вопросов. Было понятно, что проводить среди них идеологическую борьбу, и, тем более, таким способом проявлять свои убеждения совершенно не нужно, потому что это только ухудшит твое состояние здоровья. Поэтому мы все были нацелены на максимальный отказ от чего бы то ни было. Все говорили, что никто ни в чем никогда не участвовал. Понятно, что особых националистов среди нас не было. Нацистов среди нас не было вообще, они их так в итоге и не нашли за десять месяцев среди нас, потому что никаких подозрений нам не было предъявлено.
Вот вы сидите вы сидите в камере. У вас были уже допросы Следственного комитета и ФСБ. Что еще происходит? Как вообще устроен этот быт?
1 марта нас полностью разбивают по разным камерам, всех разводят. Меня переводят в камеру на четырнадцать человек. Точнее, там была сначала камера, рассчитанная на десятерых. Потом доставляют еще эти койки металлические, эти нары – и камера превращается уже на четырнадцать человек, ее полностью набивают. Все вокруг тебя – незнакомые. У меня в камере оказываются четыре военных и десять гражданских. И начинаются процедуры идентификации, у нас до этого уже брали отпечатки пальцев, но у нас еще раз перебирают отпечатки пальцев, берут еще тест ДНК, делают 3D-сканирование лиц, видимо, для проверки по базе данных видео- и фотоматериалов, которые у них есть. Еще полтора месяца нас уже, скажем так, начинают воспитывать, приучать к тюремной покорности всякими разными процедурами. Заставляют начинать каждый день с пения гимна Российской Федерации. Заставляли учить наизусть правила поведения подозреваемых и обвиняемых.
А что это за правила?
А у них, на основе какого-то законодательства и их внутреннего распорядка, были правила, что обязаны делать подозреваемые и обвиняемые, которые находятся в СИЗО, что им запрещается делать, что должен делать дежурный по камере. Это все заставляли выучить наизусть. И на проверках они до самого конца моего пребывания, все десять месяцев, на каждой проверке фактически [ проверяли знание этих правил наизусть]. Были периоды, когда было полегче, в январе на утренних проверках некоторые корпусные начальники требовали, чтобы все называли пункты по очереди, называли пункты, что мы обязаны делать и что запрещается делать.
А были случаи, когда кто-то что-то забывал и они применяли силу?
Конечно, конечно. Постоянно.
У вас в камере были такие случаи или к вам лично это было?
Мне однажды прилетело, ко мне придрались, типа я сильно небритый. У меня сначала, еще пока оставались последствия нормального питания, довольно быстро росла борода. Потом она стала расти очень и очень медленно. И там спецназовец ко мне придрался: « Что ты небритый?»
А что он сделал?
Давайте [опустим этот момент].Там точно не пропустят это. Там [в плену] это все продолжается.
Да, хорошо. Вы еще у себя в фейсбуке написали, что с первых дней плена каждый день делали зарядку. Можете ли вы про это рассказать?
Да, пока можно было. Еще в первой камере я понял, что надо держать себя в каком-то тонусе. Я боялся очень, что я зажирею, что потеряю гибкость, поэтому я делал разминку на все суставы, которые мог, я отжимался и приседал. В планке пробовал стоять, но не всегда было удобно, но периодически делал. А так отжимания, приседания, планка, все-все разминочные вот эти вещи, наклоны, скручивания. Все, что я мог, для суставов – все это я делал, чтобы хоть немножко какую-то форму поддерживать. Плюс оно, опять же, отвлекает. Полчаса позанимаешься – уже кровоток улучшится, мышцы чуть напрягутся. Как бы удовольствие от этого всего получаешь. Там самое тяжело – это утренние часы, когда ты встаешь –– подъем, этот чертов их гимн ты спел и потом начинается день. Ты не знаешь, какая будет утренняя проверка, что будет происходить, будут ли сегодня жесткачи какие-то. Идеальная ситуация – это когда они оставляют тебя в покое и не трогают. А неидеальная – ну, понятно. Может быть самое разное. Вот это время до утренней проверки, оно самое тяжело в моральном смысле. Очень часто снится, что ты на свободе. Ну и вообще сон – это твое личное время, тебя никто во время сна не трогает. А тут уже все – ты проснулся, начался новый день, и ты опять в этом же месте. Вот эти первые два часа, потому что подъем в шесть, а в 8:15, в 8:20 как раз утренняя проверка. Это самое длительное время. Его хочется прожить как можно быстрее. Поэтому полчаса, сорок минут из них убить зарядкой – это было вообще прекрасно.
А что происходило за эти два часа? Какие вообще были варианты того, что может произойти за эти два часа?
Нет, вопрос [в том], что могло произойти во время этой проверки самое разное. А до проверки надо было убрать в камере, застелить постель, потом завтрак. Без двадцати семь всегда завтрак был. А потом – ожидание, просто ждешь проверки. В дни, когда давали телевизор, с тех пор как его стали давать, то мы смотрели его. Чуть больше месяца, когда у нас были книги, мы, конечно, читали по утрам. Но книги их было по количеству не на всех. То есть максимально у нас было шесть книг на четырнадцать человек.
А что это были за книги?
Нам в середине октября, 14 октября, мы точно помнили эту дату, мы эту дату ждали, нам выдали книжки некой семьи. Книжки все были отмечены какой-то личной печатью, я помню, это была семья Босиковых. Некие Босиковы собирали библиотеку, и этих Босиковых родственники открытками поздравляли. В некоторых книжках мы находили открытки – поздравления с 7 ноября, с 1 мая. Такие, еще с советских времен открытки. Там было много русской классики –– был Толстой, Тургенев, Достоевский. Там и «Тарзан» был, книжки про пиратов какие-то. Было несколько детских книжек, детские сказки про доктора Дулиттла. Пришвин.
Ого! Это помогало?
Книжки? Конечно. Они вообще время уносили и позволяли отключиться. Скажем так, у меня было меньше входящего контента, потому что я очень много ребятам рассказывал. У меня неплохая память, и я пересказывал ребятам все это время книги, сериалы. Я много читал книг, любил это дело. Я им пересказывал разную художественную литературу, плюс сериалы, которые я видел, фильмы. Как бы я создавал поток контента, мне очень не хватало отдачи. То есть я слушал тех, кто мог что-то рассказать, но у ребят быстрее закончилась внутренняя полка библиотечная. Мне не хватало этого. И тут вот к тебе попадают книги. Я с сумасшедшей скоростью стал читать, чтобы получить вот этот входящий поток. А у нас к тому моменту уже месяц как не было телевизора. Когда пошли успехи украинской армии, они у нас телевизор забрали, чтобы мы перестали знать об окружающей действительности. В общем, книжки очень помогали отвлечься.
А помните ли вы какую-то книжку, которая, может быть, вам особенно сильно помогла или запомнилась, которую вы читали в плену?
Да как вам сказать? Я читал романы два Толстого, « Воскресение» – это же роман о тюрьме. Я его когда-то читал, он на меня произвел очень большое впечатление тогда. Ну, Толстой – большой писатель. А здесь я читал его с особым отношением, потому что я сам был в тюрьме фактически. К нам относились как к заключенным. И я подумал о том, что, в общем, за сто лет, за сто с небольшим, ситуация только ухудшилась, потому что к нам отношение, как правило, было совсем не людским, скажем так. Он описывал ужасы тех тюрем, но, откровенно говоря, [ это не сравниться с тем,] как там относились тогда. Как их кормили, как им давали возможность в той же тюрьме передвигаться из камеры в камеру в дневное время, например, и как нас держали, что нам можно было на пять минут в день выходить на улицу подышать. У нас ситуация гораздо похуже, чем у главной героини этого романа. Ну, там главный герой, конечно, Нехлюдов, но я имею в виду – главная страдающая, Маслова. В общем, для меня просто было показательно, что ничего на самом деле не изменилось, что вся великая эта русская культура настолько же отделена от реальной российской жизни, как как пленка жира на баланде. Есть баланда, а есть жир. Вы читали это сравнение, я его как-то нашел для себя еще там. Нет, она не проникает в глубину жизни. Были какие-то талантливые и гениальные люди, которые пытались показать [другим] какие-то ценности в своем творчестве, чтобы они приходили к этим ценностям. А глубинное государство как жило во всем этом, так и живет, только теперь еще и хуже, наверное, потому что к временам этих императорских всех тюрем добавился еще сверху опыт Советского Союза и абсолютного лицемерия, подлости, которое еще и советское отношение в условиях жизни.А так отвлекался. « Тарзана» прочитал, никогда в жизни бы не взял его в руки, а тут забавно почитать про «Тарзана».
Это что-то, наверное, совсем другое. То есть «Тарзан» – это же совершенно про другое какое-то место, не про тюрьму.
Да, приключения, Африка, все эти дела. Как-то отвлекало, да. Любовные романы там были, парни читали эти все любовные вздохи, именно про любовь. Не эротические, а именно любовные такие романы – о том, как он и она встречаются, между ними какая-то преграда: или социальная дистанция, или то, что они, наоборот, вместе работают в одном бизнесе и у нее в анамнезе есть какие-то [сложности].История женщины, когда у нее двое детей от предыдущих отношений, а он молодой успешный руководитель, ее начальник, который ее нанимает. И вот между ними преграда, а потом любовь побеждает. Всем очень нравились хэппи-энды. Даже когда я что-то рассказывал, все очень хотели, чтобы я рассказывал вещи с хэппи-эндами, чтобы хорошее побеждало. Очень понравился «Граф Монте Кристо», я его два раза пересказывал. И очень понравилась «Девушка с татуировкой дракона», потому что она там такая вся крутая, всех побеждала плохих, все раскрылось. И очень-очень ребят отвлекали путешествия и приключения – и мои рассказы, где я путешествовал, и какие-то книжки приключенческие. Джек Лондон, я помню, вообще… А оно видно – так слушают, насколько замолкают, просят продолжения или «давай еще немножко». Чувствуется, что захвачен интерес. Джек Лондон, серия рассказов про Смока Беллью, приключения на Аляске. Я очень любил эту его серию рассказов, я даже перечитывал их, поэтому очень хорошо помнил. Очень это отвлекало и очень-очень нравилось. Плюс сериал про Марко Поло, пара сезонов, Китай, XIV век, приключения, какие-то события, китайцы, монголы, европеец этот моряк, который оказался в таком месте. То есть совершенно другая жизнь. Потом, когда я начал рассказывать, на следующий день мне товарищ сказал: «То, что ты рассказывал вчера, мне все снилось, что я в Китае нахожусь с Марком Поло».
Класс. А как вообще решили пересказывать книжки и сериалы? Как, с чего это началось?
Когда мы просто обсуждали какие-то хобби, мы спросили [у надзирателей] книги, нам объяснили, что ничего такого нет и не будет. Ну и что делать, мы стали обсуждать свои интересы. А я увлекался историей, меня сначала попросили что-то рассказать. Ну, я сказал, что там интересуюсь историей, меня всегда интересовал Древний Рим и Средневековье, меня попросили что-то рассказать. Сначала все начиналось с битв, потом крестовые походы, я про них много читал разного, потом Столетняя война, а потом плавно перешли к каким-то художественным вещам, художественные книжки и сериалы. А, еще перед этим [обсуждали] кто на что ходил, что выходило [в кино]. Перед войной, как раз за некоторое время, вышел уже фильм «Дюна», и я прочитал первую трилогию «Дюны». Я довольно неплохо помню ее по горячим следам, потому вот-вот я ее прочитал. И мы тоже обсуждали уже во второй камере фильмы там, кто чего любит, речь зашла про «Дюну». И меня спросили: «Так и что там происходило?» Я сначала начал такую выжимку рассказывать, а потом пошло уже с такими подробностями, потому что я уже хорошо помнил. И у меня получилось им рассказывать где-то там пару дней, с учетом книг это, наверное, общей продолжительностью часа 4–5. И получилось, что оно отлично отжирает время, и ребятам интересно слушать, и мне по приколу рассказывать, мне нравилось. И в итоге меня стали просить: «Давай еще что-нибудь, давай еще что-нибудь». Это отлично позволяло переключиться и просто упорхнуть из этой действительности этой камеры и этих стен, чем-то себя занять. Потому что, откровенно говоря, [ занять себя там было] нечем.
Вы это делали на протяжении всего...?
Оно, да, вошло в эту практику, да, и все 10 месяцев [я что-то пересказывал]. У меня были еще нерассказанные вещи, к счастью, не пришлось рассказывать все. Потом просто память, она стала подсовывать какие-то такие вещи, я вдруг вспомнил фильм. Когда-то нас переселяли частично, нам в камеру заселили тоже из моей части ребят-срочников. И какой-то зашел разговор на жизненные темы, что получается в жизни, что не получается. И я столкнулся с неким пессимизмом со стороны пары ребят. И почему-то я вспомнил фильм такой старый-старый, который я последний раз смотрел в 1990-х гг., называется «Работающая девушка» с Харрисоном Фордом и актрисой, фамилии которой я не помню, я только помню, что она была когда-то замужем за Антонио Бандерасом. Это классическая голливудская история, как талантливая девушка решает работать в бизнесе, придумывает идею, проходит через какие-то там трудности, связанные с тем, что эту идею пытается украсть у нее ее шефиня. Но в итоге она смогла убедить потенциального работодателя в том, что она молодец, что эта идея ее, и ее пригласили на работу в большой офис менеджером какого-то нормального уровня. Плюс в нее влюбляется герой Харрисона Форда. Ну, Харрисон Форд весь такой красивый, успешный, богатый юрист, все дела. Я что-то вдруг на фоне этого рассказа внезапно вспоминаю достаточно в хороших подробностях эту историю и им тоже ее рассказываю. Это к тому, что память начинает подсовывать тебе какие-то вещи, я этот фильм, честно, не вспоминал больше 20 лет. [ Рассказывал] что-то, что ребятам интересно. Например, меня попросили рассказать им «Трех мушкетеров», молодые не читали. Те, что постарше, читали когда-то, но уже давно, а смотрели больше еще советский фильм, а я читал. Я им его рассказал. Потом понеслось дальше, пошло по Дюма. Вот оно так и рождалось, одно за другим, одно за другим порождало какие-то новые рассказы.
Есть вы таким были буквально радио в своем...
Да-да, я аудиокнигой был. Я работал там аудиокнигой для ребят.
Это вам помогало очень, да?
Да-да, это помогало, конечно.
А вы еще упомянули про телевизор, который у вас был. Что там показывали? Как долго у вас был к нему доступ?
Телевизор нам стали выдавать 31 мая, до этого у нас вообще не было доступа к телевизору. Нам один раз дали после падения Мариуполя, где-то в середине апреля принесли телевизор, ну не телевизор, а монитор с флешкой, где была записана передача Никиты Михалкова «Бесогон», два выпуска по поводу Мариуполя и по поводу того, что там азовцы, нацисты, бла-бла-бла, вот посмотрите на них. И нам это принесли, потом у нас это забрали. На допросах нам отказывались вообще что-то говорить о том, что происходит, просто полный вакуум. А тут 31 мая нам выдают телевизор маленький такой, который с антеннкой для приема цифрового сигнала, и там был только «Первый канал» Российской Федерации. И мы стали его смотреть. Мы, конечно, там обалдели, потому что до этого одному из нас сказали на допросе, что в Киевской области их уже нет, россиян, а он не мог в это поверить, он думал, что нас обманывают, его обманывают. И тут вдруг мы видим карту, на которой видно, что их там больше нет.
И так вы поняли, что...
Да, так мы поняли, что их там нет. Потом телевизор стал появляться. У меня 1 июня был день рождения, 45 лет, и дежурный [по камере] того дня попросил, чтобы нам оставили телик, он сказал, что «нам не было-не было, а у нас сегодня именинник, оставьте, пожалуйста, нам телевизор еще на один день». От нашей наглости обалдел этот гражданин начальник, и он разрешил оставить телевизор, мы посмотрели телевизор 2 дня подряд. И с тех пор телевизор стал приходить к нам. Самый длинный промежуток у нас был, где-то 2 недели мы были без телика, но так, в среднем раз в 7–10 дней он у нас был.
И там показывали...
Там мы смотрели новости. Новостные сюжеты, конечно, были отвратительными, но нам нравилось очень смотреть прямые эфиры, потому что на прямых эфирах появлялись гости, которые выбалтывали ситуацию как она есть. Два примера вам расскажу. Первый пример: это было, когда наши дострелили под Луганск, попали в Александровку, в их склады боеприпасов. Они с самого утра об этом сообщили в новостях из серии, типа «ВСУ бомбит мирные районы». Но уже на видео было видно, которое они запостили, что там от места взрыва взлетает что-то и разрывается – какой-то странный мирный район, в котором такой салют после попадания происходит, что-то очень не похоже. Видно, что детонируют, боеприпасы разрываются. А потом они в прямой эфир днем позвали какого-то там заместителя министра внутренних дел этой самой “ЛНР” так называемой. И значит, он им сболтнул, потому что он сказал: «Да что же мы вот это вот, все же все видят, давайте честно, у нас вот уже 8 часов рвутся боеприпасы». Они стали рассказывать, что там HIMARS закидали все сначала, потом этот выходит и говорит, что, во-первых, попадание в склады боеприпасов, во-вторых, ПВО не сработало, в-третьих, прилетело две «Точки-У». Первая «Точка-У» найдена, она летела, по ней что-то попало из ПВО, и это была учебная ракета без боевой части. Она не взорвалась, потому что там нечему, а вторая «Точка-У» четко попала в склад боеприпасов и разнесла там к чертовой матери. И он это выбалтывает в прямом эфире, и ведущий тут же, значит, судорожно начинает искать какие-то прояснения, чувака этого выводят из эфира, и больше мы его никогда уже там не видели. Потом, когда уже шло наступление под Харьковом, они сначала стали врать, ну там Херсон, Харьков, они стали очень сильно врать по поводу потерь у украинской армии. Они все время рассказывали, что [они разве что] звездолетов и звезду смерти только не сбивали. А мы как бы видели уже количество уничтоженной техники, если бы у Украины столько было техники, то они бы еще фиг зашли к нам. Мне кажется, что они одну только авиацию нам насчитали в пятьсот раз. Но прямой опять эфир, они приглашают этого Бородая, который первый у них, так называемый глава этого “ДНР”, и он рассказывает о том, что «вот тут мы обсуждаем Харьков, но не забывайте, что под Херсоном идет еще такая история, у меня там подшефный батальон, в котором за неделю потери 87 человек». И тут мы понимаем, то есть они об этом молчат. И тут мы понимаем, что если из батальона, в котором в топе, в максималке, он совсем свежий и полностью укомплектованный, это 500 человек, тут из него за неделю 87 погибает, то это означает, что там довольно жесткий идет замес. И они его игнорируют полностью, потому что для них хороших новостей нет. 20 сентября у нас последний раз телек, когда объявляется, что Путин должен выйти в эфир. По-моему, 20-го Путин должен был выйти в эфир, а он в эфир не выходит. А они в камеру, которой они давали телевизор, заставляли потом на утренней проверке рассказывать новости, которые услышали. И тут они, значит, перестают. А когда у них плохо дела идут, то они, наоборот, молчат об этом, никого не спрашивают. И тут приходит постовой в соседнюю камеру, а у нас у соседей [камеры как раз] был телек. И он тихонько мимо коридора, он говорит: «Что вы знаете по новостям? Что вы последнее видели?» Они ему сказали, что видели мобилизацию, так мы узнали, что объявлена мобилизация. То есть он не проверил, что они чего-то не знают, а он проверял [знают ли они], видимо, что идет атака на Херсон. И мы про Херсон узнали только в декабре из их разговоров между собой, в середине декабря услышали, что Херсон уже не их. А так мы с 20 сентября мы жили вообще без новостей. Но это уже было сильно проще, потому что мы понимали, мы знали о том, что Харьковская область очищена от них, мы знали, что наши контратакуют, мы могли только догадываться, как далеко все пойдет. Но уже было понимание из того, что все... У нас была такая, две любимых фразочки, которые были нами, у них часто такое звучало. Во-первых, у них была передача, она называется, она, наверное, и есть до сих пор на «Первом канале» –– «Время покажет». И мы когда там что-то обсуждали, мы говорили: «Время покажет». А второе, кто-то из их экспертов в студии как-то так многозначительно сказал, что как-то все планировалось, но что-то пошло не так. И вот эта фраза «но что-то пошло не так», у нас она так: да, говорю, ребят, что-то пошло не так. Что-то пошло не так у них там. Ну и мы пытались подслушивать их разговоры между собой. Например, мы знаем, что к ним туда приезжал представитель от вагнеров, потому что там были не только пленные, но были на коротких сроках обслуживающие, там была баландеры, ну которые еду раздают, убирают коридоры, зэки местные. Они между собой обсуждали, хочет или не хочет к вагнеру пойти. Там была реакция, что «маленький срок, ты уже половину отсидел, нахрена идти к этим „вагнерам”?». Потом мы слышали разговоры постовых между собой о том, что вот раньше типа военным-то было неплохо, потому что зарплаты повыше, чем у фсиновцев, а теперь непонятно хорошо ли быть военным, потому что военных могут и послать в Украину и это билет в один конец. Потом они обсуждали, [ что] они видели мобилизованных вживую, мобилизованных в мобилизацию их и что типа на них жалко смотреть, на мобилизованных, где они их видели, я не знаю, в Брянске или в Новозыбково, но, короче, там собрали сирых и убогих, кого только могли поймать военкомы. В общем, они их жалели, что мужики идут на убой. Вот то, что удавалось услышать на коридорах. Ну и их наглость, конечно, то, как они себя уверенно чувствовали вначале и к концу, уже было не сравнить. То есть, они уже понимали, что «что-то пошло не так». КА:Как это проявлялось? То есть как менялось их [поведение]? Они вначале ходили, рассказывали, что вот скоро, значит, Украину разделят, что южная часть отойдет России, запад Польше. Спрашивали нас: «Вы какое гражданство будете брать – польское или российское?» – такой вопрос с подвохом, потому что российское никто называть не хотел. Один из ребят на коридоре, мы подслушали, дал гениальный ответ, и мы все стали так отвечать, перестали нас задалбывать по этому поводу. Он сказал: «Я там, где семья, буду. Где семья будет, такое [гражданство] Начальник сказал: «Ну да, логично». и будет». И они перестали потом задавать этот вопрос, потому что все отвечали абсолютно одинаково. Ходили, рассказывали про Польшу, что Польшу брать вместе скоро [будем]. К нам когда привезли из Мариуполя морпехов, один из корпусных начальников, такой дядька, мы его называли между собой «завоеватель Польши», кликуху ему такую дали. Так вот он пришел к морпехам, сказал, что «Ваши круто бились, вы крутые, потерпите, сейчас мы вас это самое, и пойдем вместе с вами на Польшу». Потом как-то у него желание Польшу завоевывать поутихло. А потом уже, под конец, они нам стали что-то такое говорить из [ этой] серии была фраза: «А вы думали, вы нас так быстро победите, да? Но нет, это же Россия, вам придется с нами еще поморочиться». То есть такое: что? –– у меня была такая реакция, у нас у всех, что, ребят, подождите, то ли мы что-то перепутали, но война вроде началась не с того, что Зеленский, дал командует срочно захватить Курск и Воронеж, она началась с вашего нападения на нас – что вы нам рассказываете? « Мы думали, что мы с вами легко справимся», – о чем речь вообще? Как будто бы Украина начала войну, а Россия героически противостоит нападению агрессивной Украины, вот такие были какие-то претензии.
Самое страшное, что они, скорее всего, в это верят.
Самое страшное, как они себя с людьми ведут на войне с мирными. То, что во что они верят, эти уроды, это их история, этих всех фсиновцев. Вчера я дозвонился, дозвонился наконец-то [до одной знакомой,] у меня когда-то была женщина, которая у нас убирала дома, а она из Бучи. Я про нее сразу вспомнил, когда мы узнали про Бучу, и я ей звонил с другого номера, а она не брала мои звонки, потому что звонят незнакомые люди. И тут я восстановил симку свою родную и набрал ее вчера. К счастью, она в Буче [с июня месяца], она [оттуда], не застала это все. Но она рассказала, что ее соседа снял снайпер, потому что он у себя на балконе курил в комендантский час. Просто в него выстрелили на огонь сигареты. То, что они вытворяют в оккупированных городах – вот это для меня самое [страшное]. А то, что у них головы забиты говном этим телевизионным, это для меня уже как-то [не важно].
Да, это правда. А вот когда телевизионную пропаганду на вас выливали –– как вообще им отвечали? Очень хороший ответ по поводу того, что «где семья будет, там и я буду». Но как вы с ними вообще коммуницировали? Коммуницировали ли? Или не отвечали?
Нет, ну вот не отвечать было нельзя, потому что это приводило к наказанию, молчани. Нужно было всегда отвечать быстро и максимально увертливо. Опять же, я для себя решил, что мы не в той ситуации, чтобы можно было на равных пытаться как-то спорить или в чем убеждать. Они все равно нам верить не будут. Но и принимать на себя наказание какое-то дополнительное ради чего-то не нужно. Поэтому искали какие-то максимально [изворотливые ответы], определенные вещи. Они, как правило, процентов 80 их не местные, их туда отправляют в командировку, потому что там было СИЗО и местного штата СИЗО именно, где содержатся во время следственных действий подозреваемые, обвиняемые, их там не так много, а нас задержали уже под разнарядку тюрьмы строгого режима. У нас был спецназ фсиновский, нам нужно было по формату гораздо больше вертухаев, поэтому к нам приезжали со всей России, с Кавказа был спецназ, из Перми, из Сибири, Дальнего Востока, центральных областей каких-то, Рязань. Были вот эти все и акающие, и окающие, по произношению было видно [откуда они], по специфическим словечкам. Были и ростовчане, кубанцы, [ их] очень много было, в их речи было много на русский манер произносимых украинских слов. Знаете, если для моих московских родственников в свое время слово «скибочка» ничего не означало, когда я им сказал «дайте мне скибку арбуза», они: «Что, что дать?» Слово «скибочка» – долька, они не поняли тогда. А это были люди, для которых слово «скибочка» понятно, потому что у них также говоря. Например, они не говорили мне «свекла», а «буряк», для сибиряка никакого буряка не существует, у него есть свекла. Подобные такие моменты, по которым было видно, что это люди с юга России. Кавказцы были, спецназ был какой-то чеченский или какой-то. Были из национальных республик, скорее всего, буряты, и точно были татары, по специфическому акценту они опознавались. Им было запрещено пользоваться именами, они все использовали позывные. Они ходили все время с балаклавами и все время требовали, чтобы мы держали головы вниз и не смотрели им в лица, чтобы не могли их опознать, мы все время ходили согнутые и смотрели лицом вниз. Даже в прогулочных дворах нам запрещали смотреть в небо, это было отвратительно, конечно, нужно было даже на прогулочном дворе [не поднимать головы]. Это сильно ударило по осанке, я до сих пор сгорбленный хожу, сейчас занимаюсь на физиотерапии, ношу корсет, чтобы выпрямить осанку как-то, потому что это сильно влияло.
А часто вас вообще выводили на прогулки? Как это вообще происходило?
До середины лета мы вообще не были на прогулке. А потом нас стали выводить каждый день на 5–6 минут. При этом они требовали, чтобы мы говорили, что на прогулке, если вдруг нас кто-то спросит, мы гуляли не меньше часа.
Спросит кто?
Проверка вдруг какая-то придет, так чтобы мы отвечали «не меньше часа».
А вас заставляли ходить, буквально как ходят по зоне пожизненники?
Да-да-да, руки за спину, голову вниз. Мы только так могли перемещаться по прогулочному дворику. Нас заставляли все время бегать до января. В первых числах января что-то случилось, потому что нам запретили бегать, стали нас водить в сопровождении все время, чтоб умеренно ходили. То ли кто-то упал и что-то себе сломал, то ли еще что-то, видимо, пошла в разнарядка [сверху]. И запретили полностью зарядку, любые физические упражнения, занятия спортом по собственной инициативе, все было запрещено, абсолютно все.
А можете рассказать, как это вас коснулось? Потому что вы же с самого начала делали постоянные упражнения.
Меня коснулось это так, что мне приходилось ныкаться в мертвых зонах. Были особо строгие [надзиратели], которые сильно высматривали, тогда мне приходилось делать зарядку не утром, а днем в этой мертвой зоне, потому что за это могли наказать приседаниями опять же. Они любили дать такое наказание – 200 приседаний. Тебе запрещено приседать по собственной инициативе 50 раз, но ты можешь присесть 200, если тебя накажут – вот такая вот система. Не все хотели этого делать, но понятно, что поставлять ребят не хотелось, поэтому я ныкался, чтобы это было не видно. Ну и нас таких, которые ныкались, было где-то человека три.
Те, кто именно делал какие-то...
Да, те, кто хотел продолжать делать упражнения, невзирая на угрозу наказания.
А вас когда-то наказывали за то, что вы делали упражнения какие-то?
Не-не, меня ни разу не спалили.
Ни разу не спалили?
Да, да.
У вас какой-то короткий отрезок времени был телевизор и доступ к какой-то искаженной информации, естественно. Вы как-то [еще] узнавали о том, что происходит вне плена, что происходит дома, в Украине? Был ли какой-то способ связи? Например, была ли у вас связь с родственниками?
Нет, нет, связи с родственниками не было. Одно письмо разрешили нам написать в середине мая четырехсловное, это нам продиктовали. Обратного канала связи не было, но письмо прилетело в конце лета, в сентябре, не очень помню, что-то такое.
А что за текст был? «
Жив, здоров, все хорошо» –– четыре слова. Нам сказали, что если мы напишем что-то от себя, то письмо 100% не будет доставлено. Поэтому никто ничего не хотел рисковать. Я думал, что жена не в Украине, поэтому написал на адрес родителей. Они получили его, да, по-моему, в начале сентября, вроде бы они говорили, что к ним оно пришло. В мае они нам дали его написать, но мы решили, что это обман, потому что 25 мая мы [был] единственный раз, когда мы дату какую-то ставили, [ тогда] они нам дали написать заявление на имя военного коменданта в СИЗО, чтобы нам разрешили переписку с близкими. Соответственно, мы подумали: ну блин, это же бред какой-то, сначала ты пишешь письмо, а потом ты пишешь разрешение его написать. Мы подумали, что, скорее всего, это для того, чтобы у них в личном деле для отмазки [было это письмо, потому что] военнопленным положена переписка –– вот, пожалуйста, мы давали возможность, вот копия письма. А оказывается, что они все-таки его отдали в Красный Крест, и Красный Крест его передал Украине.
Ну хорошо, что хоть как-то удалось связаться с родными.
Да, конечно-конечно. [ Это было] единственное, что от меня пришло [родным]. А я-то про них ничего не знал, я не знал, что происходит. А у меня родители живут в Горишних Плавнях, это возле Кременчуга. Как раз когда случился Кременчуг ( примечание: речь идет об обстреле российской армией телевизор у нас был, торгового центра в Кременчуге 27 июня 2022 года), и я, конечно, очень переживал. Но я очень надеялся, что в этот торговый центр они в этот день не ездили. Я его хорошо знаю, потому что мы туда часто с ними ездили, когда [нрзб] родители, мы туда ездили на большую закупку какую-то продуктов, там был большой магазин. Мы его знали еще со времен, когда это был «Амстор», потом там было «Сільпо», для меня это было очень понятное место и понятная локация. И я переживал за них, конечно.
Вы узнали о том, что с ними все в порядке, только когда вышли, правильно?
Да, только когда мне дали набрать жену и она мне сказала, что все живы и все здоровы. Только тогда я узнал, что она в Украине, удостоверился, что живы родители, что с детьми все хорошо, только тогда. Они ничего нам не давали связываться, [ поговорил с семьей я] уже после обмена,.
Вы периодически говорите такую фразу «когда были на допросах». Часто ли у вас были эти допросы? И о чем они были?
У меня были четыре допроса. Первый – вот это то, что я вам рассказал, Следственный комитет, на тему в основном событий четырнадцатого–шестнадцатого годов. Потом был второй допрос в ФСБ. Это было, собственно говоря, обстоятельства задержания, это снова отношения к политическим моментам, национализма и так далее. Но там уже было больше по поводу войны, что я знаю по поводу того, есть ли химическое оружие, бактериологическое оружие, видел ли я иностранных инструкторов, были ли у нас военные, иностранные образцы вооружений, вот это вот все, фээсбэшное. И после верификации, которая заняла где-то полтора месяца, нас еще раз по тем же самым вопросам передопросили эти же две организации, ровно те же протоколы нам распечатали и дали на подпись. Его просто даже не меняли, ровно те же вопросы, просто распечатали, дали прочитать, и мы подписали. У меня с тех пор ни одного допроса больше не было. Получается, мой последний допрос был в конце мая, и с тех пор меня на них не водили.
А применяли ли за все эти десять месяцев какую-то физическую силу к вам?
Применяли.
Вы не готовы об этом?
Я пережил, кости целы, скажем так. Ничего такого, что я бы не мог перенести.
Это понятно, это просто про фиксацию военных преступлений России.
Это все я рассказал нашим органам. Просто вы поймите, мы тоже это обсуждали, когда нам рассказывают, что наших пленных [избивают], все волнуются, все переживают об этом, все спрашивают. Но там есть ребята, будешь жаловаться, непонятно, как они среагируют и [будут ли жестче из-за этого относиться к тем, Я уже эту чашу испил, кто все еще в плену]. не хочется утяжелять себя там. В последнее время было полегче значительно, не хочется, чтобы их как-то там лишний раз выдалбывали, потому что мы тут хотим пожаловаться здесь..
Хорошо, да, опустим эту тему.
Время придет – все вспомним.
Время придет – все вспомнится, да. Тогда у меня такой вопрос: я правильно ли понимаю, что это какая-то колония, в которой возможно заключение...
Это тюрьма.
Да, тюрьма. Там наверняка еще сидели какие-то заключенные, в смысле российские.
Нет.
Нет? Эта [колония] была полностью для военнопленных?
Нет, всех вывезли. Это была тюрьма, потом из нее вывезли всю местную братву, и только держали украинских военных и гражданских пленных.
Все, поняла, ага. А можете ли вы рассказать как вас вообще кормили и лечили? Я вижу фотографии очень многих пленных, со многими пленными разговариваю, это [было для них] ужасно абсолютно. Как [у вас] было устроено с питанием и с лечением?
Давайте сначала про лечение. Они, вообще говоря, болезнями признавали только проблемы с сердцем, последствия инсультов и так далее. Тут они хоть как-то реагировали. На простуды практически не реагировали. У нас было когда-то, в начале зимы, у всех был вирус вот этот вот, который влияет на желудок, когда у всех был понос очень сильный, температурили ребята. На это им пришлось отреагировать, потому что у нас на этаже, на котором было сто с чем-то человек, у нас почти семьдесят человек этим делом переболели. Поэтому им пришлось на это реагировать. И благодаря этому вирусу мы неделю не ходили на прогулки и были очень счастливы, потому что уже были морозы, а у нас зимней формы-то не было, мы зимой прогулки ненавидели по факту, а нас гоняли. А тут нам не пришлось гулять, и мы были очень довольны по этому поводу. Что касается других вещей, то иногда реагировали на стоматологов, на просьбу обратиться, потому что зубы болели, на это еще они могли реагировать. На все остальное говорили типа: «Температура, горло болит? Ну не пей холодную воду, мороженое не ешь», — вот такая реакция. Очень относительно медицина работала. А сердечникам помогали, поддерживали минимальными какими-то там лекарствами. Что касается еды, первые пару месяцев она была просто ужасной. Давали гнилую картошку, на вечер какую-то древнюю рыбу, которая была заморожена с каких-то невероятных времен. Давали по утрам, как правило, такого формата кашу, когда на сто грамм воды было две-три ложки гречневой крупы уже сваренной, то есть это был какой-то гречневый отвар, чай из гречки. В СИЗО была какая-то проверка, из-за которой нас кормили по нормативу. По нормативу было положено 150 грамм каши на завтрак плюс одна шестая часть кирпичика, серого хлеба. Потом 150 грамм супа и 150 грамм второго блюда с мясом – это на обед, плюс четвертинка хлеба. И на ужин 150 грамм картошки либо картофельно-капустного рагу, кусочек 50 грамм рыбы и одна шестая часть хлеба –– это то, что [положено по] нормативу. Плюс 150 грамм жидкости какой-то, типа чая либо компота. Проще всего по чаю и компоту: нам давали четыре кружки на четырнадцать человек, то есть это примерно литр на четырнадцать человек, это давали на завтрак. Завтрак – литр на четырнадцать [человек], обед – литр на четырнадцать и ужин так же. Столько, чтобы [было] по норме, давали только два дня во время этой проверки. Мы подслушали просто, когда постовой, вертухай, спросил: «Юра, что так много насыпаешь?» А тот ему сказал: «Так проверка». Он фамилию упомянул начальника местного, вот он распорядился, чтобы давали по норме. Мы прям обалдели. Оно и норма-то звучит так себе, мы имели право на целых 600 грамм еды в день, плюс хлеб, но нам давали значительно меньше до и после [проверки], поэтому 600 грамм –– это прям было счастье. Могли иногда дать более густой суп какой-то перловый, а могли дать суп, в котором была половина картошки нарезанной, вот такой суп картофельный был нормой пару месяцев, его два раза в неделю давали –– просто вода, средняя картошина, нарезанная в эту воду, все. Все сваренное, понятное дело, это такой суп давали. Свежего ничего не давали полгода. Давали раз в месяц по одному соленому зеленому помидору, маринованному какому-то, или по половинке маринованного огурца раз в месяц. Потом чуть-чуть стали давать, раз в две-три недели, наверное, реже даже, нашинкованную капусту, а потом она опять пропала. Свежую капусту в конце лета под эту проверку [давали], где-то раза четыре или пять дали и потом опять перестали. Больше ничего.
А как вы это переживали? Это же сильно отличается от нормального человеческого рациона.
Очень сильно, очень сильно хотелось есть, конечно. Было тяжело уснуть, потому что ребята голодали сильно. У меня были достаточно большие запасы [в организме], но есть хотелось. Отвлекались, приходилось отвлекаться как-то, но вечером было тяжело очень, на ночь, потому что мы уже были голодными... Тяжело. А потом какое-то произошло, видимо, привыкание, [ но голод] не очень сильно уменьшился. И к лету стало чуть-чуть лучше по качеству, вначале в супах ничего мясного не было вообще, потом стали кидать на кастрюлю этого первого блюда полбанок тушенки, потому что появилась вот эта жировая пленочка чуть-чуть [на тарелке с супом], иногда мясные волокна попадались. А потом зимой опять стало хуже, все опять стали брюзжать, потому что холодно, в камере было холодно, градусов [минус] 14–15 все время, и у нас была только летняя одежда. У нас не было ни бушлатов, ничего зимнего.
Вот эта куртка, да, спасала?
В других СИЗО давали бушлаты, а нам не выдавалось ничего теплого. Поэтому сильно мерзли, спали одетыми, чтоб чуть меньше мерзнуть. Часто просыпались от холода. Стало ощущать [себя] более голодными, после Нового года опять порции порезали, стало еще поменьше. В общем, было как-то тяжеловато.
Я правильно понимаю, что эта тюрьма не отапливалась?
Нет, там что-то было, просто на огромную камеру две батареи по семь секций старого советского чугуна. Там стояло какое-то автоматическое управление ими, там толстые стены старые, и сыро, и как только чуть-чуть на улице теплело, то падало отопление, то есть ему не давали, помещению, прогреться. Окна были в одно стекло, старые деревянные эти рамы, которые еще с огромным количеством щелей, там сифонило постоянно, сквозило. С самого начала зимы не могло прогреться никак помещение. Они сами ходили в зимней форме, при этом в балаклавах и в ушанках все время, они всегда были в помещении тепло одеты. А мы ходили в летней, полиэстровая вот эта хрень черная, которая не греет зимой, а летом в ней только жарко, потому что не дышащая ткань совершенно. Зимой (примечание: герой оговорился, речь идет про лето) заставляли ходить в пуговицу верхнюю расстегивать было нельзя. ней и запрещали даже рукава закатывать, Строгий режим.
А они вам предъявляли вообще обвинения?
Нет.
Все это время?
Все это время никаких обвинений юридических сделано нам не было.
То есть вы по их странным законам даже находились под следствием?
Мы даже находились не пойми под чем. Потому что, если верить в Женевскую конвенцию, то нас должны были оставить в нашей форме, допустить нас к [нрзб], к новостям. А нас переодели в тюремную робу, но при этом нам даже подозрения не предъявили. До обвинения еще должны подозрение предъявить юридическое и допустить к нам адвокатов, чего, конечно же, не было. По протоколам [нрзб], которые мы подписывали, мы были свидетелями. У нас было в протоколе «свидетель» написано, во всех четырех. Когда с нами один раз приходил разговаривать чувак, какой-то там их начальник, он сказал, что: «Вы если представляетесь, то вы говорите “задержанный такой-то”». Хотя у них нет понятия «задержанный», я должен был докладывать, если [ко мне] какой-то вопрос, кто я такой, я «задержанный Колесников».
В какой момент вы поняли, что вы надолго у них в плену, что не завтра произойдет освобождение? Как у вас происходила эта рефлексия?
Я с самого начала себя настраивал, что это может продлиться сколько угодно, потому что всем понятно, как будет происходить война. Я старался самого себя удерживать от мысли о том, что вот завтра обменяют или что-то. Однажды [я попросил] второго ФСБшник, все мы просили какой-то связи с родными, а он мне сказал что-то такое: « Вы не переживайте сильно, –– он пытался по-человечески вести диалог –– скоро вас обменяют, долго вы тут не будете». Я даже не стал [об этом] ребятам рассказывать, чтобы не давать какую-то лишнюю надежду, но в глубине души думаю: «Наверное, решили все-таки нас менять». Но ничего не происходило, и я даже перестал об этом [думать]. Когда прошло после этого разговора два месяца или что-то такое, я понял, что он сам, видимо, ничего не знает. Понятное дело, что надежды питать на основании одной фразы бессмысленно. Поэтому я старался просто ждать.
Вы провели в плену чуть меньше года. Что вам помогало держаться? Как вы с этим справлялись такое огромное количество времени?
Слушайте, я не знаю, насколько оно огромно для меня. Я когда попал [в плен], вспоминал историю своего деда, у меня дед в немецком плену три года просидел во время Второй мировой, Великой Отечественной, он воевал и попал в плен, шахтерская дивизия, их бросили почти без вооружения в бой, и он попал в плен. Да, по нынешним нашим меркам, меркам нашей нынешней жизни, десять месяцев с половиной [в плену] – это много. Конечно, много по внутренним ощущениям. Плюс еще то, как это проходило, что ты все время без связи с родными. Мы же сейчас все на расстоянии смартфона друг от друга находимся, написать, спросить как дела – это же всегда крайне легко. А там ты выключен из этого всего хода жизни. Я понимал, что это может протянуться какое-то время, и старался себя настроить. Я был убежден, что [обмен] произойдет, я так и себе, и ребятам об этом говорил, что это обязательно случится, просто мы не знаем когда. Но это все равно случится, я знаю, что за нас борются. Я старался для себя найти моменты, которые помогут мне это все пережить, сохранившись самим собой. Я понимал, что есть вещи, которые они, как бы ни старались, у меня не отберут.
Например?
Воспоминания о семье, надежду. Они не отберут приятные воспоминания моей жизни, вещи, которые я люблю, воспоминания о Риме, о том, как я туда вывез родителей на свой день рождения. Я должен был в двадцать втором году вывезти родителей на озеро Комо. Родителей, детей, всех, у меня уже было все закуплено, и билеты на самолет, и апартаменты – все, уже даже машину уже успел арендовать, забукать. Но война. Но то, что уже случилось –– это счастье, воспоминания об этом счастье они у меня не отнимут. То, что я любил они у меня тоже не отнимут. И вот это мне помогало. Я понимал, что когда-то это все равно закончится, все равно моя семья останется со мной. Я очень переживал, доживут ли родители, к счастью, они живы-здоровы. Что дети останутся, жена останется, любовь останется. Всегда, когда я видел, что [украинским военным] тяжело, у них что-то не получается, я думал, что Киев останется, Одесса останется, Львов останется физически, в целом невредимыми будут любимые города моей страны, Карпаты останутся. Я находил себе моменты, которые радовали меня раньше и будут радовать в будущем. Какие-то планы на будущее тоже строил. В голове сочинял свой диплом. Я во время начала войны учился на втором курсе на психоаналитика и обдумывал свой диплом несколько раз. Сейчас я должен был бы как раз дипломироваться, в этом в марте я должен был защищаться. И вот я думал о том, о чем бы я писал и какую пользу от моего диплома мог бы принести своим будущим, потенциальным пациентам. Ну, пациенты –– [это] пока далеко, идеи какие-то в голове остались. Я все равно пытался сохраниться, сохранить себя.
А о чем диплом ваш должен был быть?
Диплом мой про Гарри Поттера как современный эдиповский миф.
Ого!
Это же эдипальная история. Да, просто с людьми надо говорить на понятном им языке, и сейчас, конечно, для молодых ребят, и даже для взрослых фраза «эдипова ситуация» вообще ни о чем не говорит –– кто такой этот Эдип и что это такое? Непонятно ничего. А ведь по факту история Гарри Поттера – это как проекция той же самой истории, только рассказанная чуть другим языком, но этот язык понятный современным людям. Я об этом много думал, поискал похожие вещи из культуры, потому что так или иначе к психотерапии приходят люди, которые на определенном уровне культурного развития находятся. И вот нашел такую связку. Моя практическая польза от этого диплома – это показать коллегам, как важно быть погруженным в современную культуру, и массовую в том числе, чтобы говорить с людьми на понятном языке образов, символов, что замыкаться в классике нельзя, потому что тогда мы их не поймем, нас они не поймут. Сейчас мне снятся сны про Эдипа. А среди моих знакомых двое видели сны с Гарри Поттером. Сны в психотерапии, особенно в психоанализе, это всегда важно. Вот такая вот тема.
То есть. вы сидя в плену доделывали в голове диплом? Что-то сорвалось. Я спросила: в плену вам помогало то, что вы внутренне возвращаетесь к своему диплому, его как-то дописываете?
Да-да-да. Я уже структуру под него придумал, думал какие иллюстративные материалы [добавить], я искал о чем это может быть. Я его придумывал, сочинял.
Но вы его будете защищать?
Я после войны закончу это образование, буду писать свой диплом и защищать, конечно.
А мысли о родных, о семье, о детях [помогали]?
Конечно, я вспоминал детей и жену, вспоминал наши с ней какие-то приятные моменты, то, что меня радовало. У меня счастливый брак... Вы еще здесь?
Да-да-да. Связь пропала, я услышала, что вы сказали «да, приятные моменты с женой», а дальше я ничего не услышала.
Да. Я хочу сказать, у нас много всего общего, многое нас объединяло, и даже какие-то бытовые моменты не слишком-то разъединяли, наоборот, у нас как-то все достаточно гармонично. Мне приятно было просто вспоминать любой наш день или любые наши занятия. Они, в конце концов, были, знаете, каким-то таким островком нормальности во всем окружающем меня искаженном, отвратительном мире, потому что там все такое искаженное. Поэтому я об этом, много думал, вспоминал, перебирал какие-то вещи, как мы сделали то, как мы сделали это.
С одной стороны, вы прошли АТО, но там после АТО вы последние годы были в крупном бизнесе, занимались образованием. Часть такая военная, она относительно давно прошла. Вы не профессиональный военный, в плане того, что вы не работали в военной структуре все это время. Как вам, как человеку из бизнеса, человеку светской профессии, было находиться в плену все это время?
Да не знаю, точно так же, как другим. В любом случае перед этим-то я попал в такой довольно плотный замес войны, все равно какие-то рефлексы, что надо падать и прижиматься, у меня уже начинали срабатывать. Поэтому я не могу сказать, что я в плену ощущал себя гражданским, нет. Гражданские вообще себя ощущали полным непониманием, почему они там. Мы хотя бы военные, мы сопротивлялись с оружием, нас взяли в плен, а этих-то хватали вообще ни за что ни про что, их на улицах тупо хватали или из домов выводили. Человека, с которым я довольно близко общался, сейчас мы поддерживаем с ним общение, его уже, к счастью, обменяли. Он сидел вообще у себя дома, ничего не сделал, и все равно –– они просто зашли к нему, забрали его из дому, и все. Ему почти шестьдесят. Для них это было, для гражданских, вообще шоком: что, как, почему? Они говорят: «Что вы нас тут держите? Что, что происходит?» А у меня не было такого ощущения, я взят после боя в плен, так бывает, конечно, это война. У меня просто довольно философское отношение к жизни. Да, в стране война, люди погибают, часть солдат попадает в плен. Я для себя разделил, скажем так, это на три категории. Самый худший вариант – смерть, второе – это увечье, когда люди теряют конечности или психически теряют очень сильно и попадают при этом в плен еще. Третий уровень – это просто увечья. Ну и четвертый – это плен. Поэтому я не в самой ужасной ситуации далеко находился, потому что у меня все равно впереди, на непонятной дистанции, но все равно впереди был обмен, и вот он случился. А те, кто погиб...
Их не вернуть.
Те ушли навсегда, их уже не вернуть. У меня атеистические взгляды, я понял, что людей больше нет, ни родные, ни близкие, никто их никогда не вернет, их жизнь на этой планете закончена, вообще в этом мире закончена. Поэтому мне точно не хуже, а сильно-сильно лучше, чем очень многим. Поэтому я, скажем так, старался не преувеличивать тяжелое, сам преувеличивать для себя внутренне тяжелые эти ужасы плена я не хотел. Это в мелочах проявляется. Например, кто-то считал в днях, я никогда не считал в днях. Ну что тебе даст цифра, знание, что ты триста сколько-то дней провел в плену? Тебе это поможет, эта цифра? Наоборот, тебе [эта цифра] будет обозначать, что все тяжелее? Я никогда не стремился округлять в бо́льшую сторону, там кто-то уже говорил: «Вот мы уже столько-то месяцев». Я высчитываю: «Столько-то месяцев будет через столько-то дней. Давайте не поспешать, вдруг нас до этого момента обменяют, а вы уже себе насчитали». В общем, я так пытался как-то меньше не то что драматизировать, стараться поддерживать более разумное что ли, легкое отношение к тому, что происходило.
А что вам помогало это отношение сохранять?
Все, о чем мы с вами говорили, вот эта вот убежденность, что это все закончится, какие-то свои мысли. Отвлекаться от всего этого надо было, понимаете.
И вы нашли отличный способ! Например, эти пересказы, мне кажется, это прямо очень...
Да, это работало реально.
Давайте тогда перейдем к моменту освобождения из плена. Можете ли вы поэтапно рассказать как все это происходило? Как вы впервые поняли, что вас, возможно, сейчас обменяют? Как все это было?
Значит, 31 января к нам перед ужином, где-то было уже часов около пяти, уже шла раздача еды. Принесли еду на этаж, мы отслеживали эти моменты. Вдруг открывается камера очень резко, быстро, мы все выстраиваемся, и называют две фамилии в алфавитном порядке –– сначала фамилию моего товарища, у которого она выше по списку, чем моя, потом меня. Когда тебя так вызывают, ты должен поднять руку и сказать имя-отчество. Мы это делаем, и они нам говорят: «Так, собрали вещи и вперед». Тут, конечно, началась надежда, что это обмен, но я не особо давал себе обольщаться сразу же, потому что есть варианты перемещений внутри СИЗО и перевоза в другие СИЗО. Сначала нас перевели в другую камеру, по дороге нам выдали нашу форму, не нашу собственную, а просто украинскую, мои вещи ко мне так и не попали. Дали другие чьи-то штаны, двое правых берцев, куртку и футболку. Это уже [казалось] ближе к обмену, но все еще возможен вариант перевода. На следующий день рано утром нас подняли, посадили в автозаки и повезли. Тут еще был хороший знак, потому что руки не связали, только глаза. Ну, шапку натянули, скотч на глаза, а руки не заковали, ничего. Нас привезли на военный аэродром. Тут немножко, конечно, похолодало на душе, потому что до этого морпехов так привезли к нам из Таганрога, то есть это мог быть перевод в другую тюрьму. Такое себе, нерадостное было ощущение. Но потом, уже в самолете нам сказали, что нас готовят на обмен, чтоб мы вели себя спокойно, и тогда все будет хорошо. Они очень спокойно [с нами] обращались. Я заметил, что, условно говоря, военные подразделения, по крайней мере в [моем] опыте, чуть попроще с ними было всегда общаться. Мы на самолете прилетели в одно сначала место, собрали еще людей, потом в другое, забрали людей. Здесь нас посадили уже в микроавтобус, и тут стало понятно, что это точно обмен, потому что это [были] не автозаки. Обмен в тот день не случился, там возникли проблемы, не довезли пару человек из Донецка из-за плохой погоды, и обмен перенесли на три дня. Наша сторона настаивала на том, чтобы всех, кто согласован по списку, привезли, в итоге так и получилось. Мы три дня жили в палаточном лагере.
А где территориально?
Я не знаю. Мы заезжали через Сумскую область, но нам глаза завязывали. Я даже не знаю, скорее всего, Белгородская область. Мы жили в палаточном лагере. Где-то, может быть, и не в Белгородской области, потому что нас возили довольно далеко, в итоге [дорога заняла] где-то два–два с половиной часа, часов там не было, ничего, но где-то два–два с половиной часа от границы с Украиной это было. Утром нас привезли и сразу, без промежуточной точки повезли, потом привезли и сказали «снимайте скотч», мы поняли, что все-таки обмен. Мы увидели украинские флаги там, на той стороне, ну и все, поняли, что нас [обменивают].
Когда вы поняли, что у вас нет наручников, что вы едете в обычном басике, что вы при этом чувствовали? Как это все переживалось?
Надежду, надежду, чувствовали надежду..
То есть вы уже понимали, что вот-вот будете дома?
Да, в последний день уже было ощущение, что вот-вот будем дома, я позволил [себе в это поверить] на полную, потому что до этого приходилось сдерживаться. Было понятно, что что-то еще происходит, потому что возили на какие-то промежуточные места, мы чего-то ждали. Ждали, пока людей вывезут, а их не могли привезти. В последний день уже вечером нам доставили на палатки этих двоих ребят, тут мы поняли, что уже все, сформирована группа. Когда на следующее утро нас привезли на этот пункт, все, это значит стопроцентный обмен. Потом, когда скомандовали, чтоб военная полиция вышла из микроавтобусов, ну все, уже было счастье, конечно.
Как это переживалось спустя десять месяцев плена?
Да черт его знает. Все как-то притуплялось, конечно. Мы очень... Ну как? Блин, ну как освобождение, это так и переживалось. Очень сложно сформулировать словами, понимаете, это такая эмоция, довольно сложно ее как-то ее охарактеризовать.