Свидетельство
Учительница из Бровар под Киевом, после вторжения уезала в село в Черниговской области, передавала сведения о российских военных, попала в российский плен, где провела полгода. Её избивали, пытали электрошокером, заставляли целовать георгиевскую ленту и петь российский гимн. О жизни в плену и о том, что помогало держаться и как она смогла выбраться — в интервью.
Можете ли рассказать вообще про вашу преподавательскую деятельность? Как вы до всего этого ужаса, который вам пришлось пережить, преподавали, как вы жили? Немножко обрисовать, что с вами происходило до момента, как вас взяли в плен.
Я после университета пошла работать учителем в школу. Сначала я преподавала математику, информатику, а спустя два года мне дали классное руководительство. Соответственно, у меня был класс, с которым я работала, учитывая еще другие классы, с которыми я тоже работала. В принципе, была самая обычная жизнь – дом, работа, семья, друзья, ничего особенного. Мы с детьми ездили на какие-то экскурсии, ходили в кино, общались. Могли сделать какие-то пикники, когда было кому удобно. Если это какие-то праздники или еще что-то, то тогда мы делали [пикники]. Дети с удовольствием могли в школе себе устраивать какие-то чаепития или еще что-то, они меня всегда приглашали к себе. Мы устраивали, им очень нравилось делать… господи, как это будет на русском? « Тайный…»
Secret Santa? «
Тайный Санта»? Да, да. Им это очень нравилось, мы сделали для себя такую традицию. Когда они уже подросли, я говорю: «Слушайте, сначала, когда вы не знали, что это, как это, я вам показывала», они говорят: «Нет-нет, мы с удовольствием хотим, чтоб вы приняли участие в этом всем». Они очень дружные были. Потом коронавирус, эта пандемия, дистанционное обучение. Всем было сложно изначально, потому что никто не знал, как это будет все работать. Но потом более-менее все научились и пошло обучение в дистанционном режиме. Но [мы] находили время общаться и вне уроков, в принципе, ничего такого особенного, обычно, как и везде, у всех.
Я правильно понимаю, что вы жили…
Сначала в Броварах.
И ваши родители в Старом Быкове, да?
Да-да, да.
То есть, вы жили в Броварах, вы там одна жили или с сестрой?
Нет, я одна там жила.
И ваша семья в Старом Быкове?
Родители у меня в Старом Быкове, а сестры мои, уже у каждого своя семья. Они в разных живут городах, но мы очень часто общаемся, ежедневно созваниваемся, списываемся, это у нас в порядке нормы.
А как-то ваше преподавание поменялось с начала полномасштабной войны? Переводили ли вы, я не знаю, учебу в подвалы или на дистанционное?
Когда это все началось, сначала у нас в Украине сказали, что дети еще будут на каникулах некоторое время. А потом, когда уже у нас действовала программа « Всеукраинская школа онлайн», там были уже записаны уроки. Это было еще за год до этого, когда началась пандемия, тогда начали записывать уроки, потому что не у всех учителей была возможность проводить из дому, у кого-то не было интернета или было плохое соединение. Тогда начали записывать уроки по телеканалам и показывать по телевизору, дети тогда занимались таким образом, если не мог учитель со школы вести уроки онлайн. Не было возможности у всех [вести уроки онлайн], потому что кто-то уже был на оккупированной территории, кто-то выехал, кто-то мог, кто-то не мог. Но так получилось, что я уже не застала то время, когда учителя более-менее уже начали выходить дистанционно на связь. Когда уже дети начали учиться в моей школе дистанционно, то меня уже не было в Украине.
То есть вы все это время преподавали оффлайн?
Дистанционно у меня было только тогда, когда у нас закрывали школы на карантин, онлайн мы учились. До этого были случаи, когда преподавала онлайн. Я тогда себе, помню, купила графический планшет, потому что нужно было хоть как-то соединять, это все показывать – это математика. Это не просто информатика, где ты сделал демонстрацию экрана, показал, продемонстрировал. Математику, к сожалению, так нельзя. Поэтому я и другие какие-то средства подключала еще, в принципе, было нормально, по возможности так работала.
Я так понимаю, что Бровары – это совсем недалеко от Киева. Пока вы преподавали, было тихо относительно и можно было вести нормально уроки?
Ну да, более-менее. Я говорю, начались уроки онлайн, насколько я узнала, это было где-то в апреле месяце, если я не ошибаюсь, начали уроки уже проводить. Но меня уже просто в апреле не было в Украине.
Да, я поняла. Я насколько понимаю, что ваши родители, вот место, где они живут – это довольно далеко. Это где-то же в районе Чернигова?
Нет. Это Черниговская область, но это 60 километров от Броваров.
Можете ли вы рассказать, непосредственно перед пленом, как все произошло? Вы просто поехали к родителям? Как вы туда добрались? И когда это было?
24 феврал, не так даже, до 23 февраля очень уже часто начали разговаривать о том, что нужно научиться собирать вот этот вот чемоданчик…
Тревожный.
Тревожный, да. Тогда мы говорили, общались о том, что туда нужно купить, будет это вообще нужно или нет. Я тогда, знаете, очень скептически к этому относилась, говорила: «Да ну, вы серьезно говорите? Такого не может быть в принципе, какая война? XXI век, вы серьезно?». Когда 24-го проснулась вся страна, весь город от того, что где-то что-то взрывалось, мы тогда уже поняли, что уже все, это реально все, вторжение полномасштабное. Тогда да, я уже начала собирать вещи. Но мои друзья, знакомые очень многие, они просто хаотически собирались, бежали куда-то. Я говорю: «Нет, я так быстро не поеду». Я спокойно, тем более я видела, какой хаос творился на улице, что люди выехать не могли, пробки были очень огромные. Плюс куда ехать, что делать? Я понимала, что в принципе уехать я могу только к родителям. Почему – потому что я знала, что они никуда уезжать не будут, они будут сидеть здесь, у себя в доме. Я тоже сказала, что я уезжаю только к родителям и только из-за того, что одних я их не оставлю. Другие мои сестры, у них свои семьи, естественно, никто никуда ехать не будет, потому что есть дети, [ им нужно было позаботиться,] чтобы [они] были в безопасности. И собираться все в одном месте – в этом нет никакого смысла. Получилось, что тогда очень многие люди ехали из городов именно в села, все потому что думали, что будет безопаснее там. Если даже что-то случится, если даже попадет в дом, к примеру, будет прилет или еще что-то, то не будет ни водоснабжения, ни отопления, ну этого ничего не будет. А если я буду в селе, здесь все-таки и продукты питания, и вода, то есть, здесь в принципе все есть. Поэтому я решила, что я еду к родителям. 24 февраля я приехала сюда к родителям. Но 27 февраля уже русские были на территории нашего поселка.
Я правильно понимаю, что вы, когда еще были дома у себя, это же было относительно недалеко от Борисполя?
Да, это недалеко. Города не слишком рядом, но к примеру где-то час езды между городами, где-то так.
Я думаю, что 24 у вас уже было достаточно громко.
Шумно, да. У нас в Броварах тоже были две военные части, и туда были прилеты, это все в Броварах было тоже.
А как вы добирались до родителей, как вы доехали?
Моя соседка, она работает в Броварах, и она жила на одной улице, она недалеко от нас живет здесь. Она ежедневно ездила в Бровары на работу. И тогда она говорит: «Я приеду, – то есть, там она, на работу, – заеду, разберусь что там да как там, возьму какие-то продукты и вернусь обратно». И она меня забрала сюда.
И как была дорога, как вы добирались?
Когда мы ехали, то все ехали в сторону Киева, выезжали на запад страны. А мы ехали немножко в противоположную сторону. У нас дорога не была загружена слишком сильно. Уже не были такие очереди на заправку или еще что-то. Ну, очередя были, но не такие огромные, как утром. Мы как доехали, мы уже видели, как обустраивали блокпосты, как уже готовились к тому, [ чтобы защищать город]. Все тогда уже понимали, это был обед, все знали вот эту вот фразу «Мы возьмем Киев за три дня». То есть, что они идут на Киев, это уже в принципе понимали, поэтому уже мы видели и как готовятся, и как тероборона собиралась или еще кто-то. А в принципе дорога у нас заняла то же самое время, как и обычно. Просто мы ехали, мы обсуждали это все, и мы реально были просто в шоке с этого всего. Когда мы ехали, то говорили что: «Ну либо мы едем в безопасное место, то есть все будет хорошо, либо мы их там и будем встречать» Потому что это прямая трасса Киев-Сумы ( Примечание: Сумская область граничит с Российской Федерацией). Поскольку наступление было со стороны Сумской области, с границы, то мы понимали, что они могут прийти к нам с той стороны. Так и случилось.
Как это все происходило? Вы были в доме с родителями, что в этот день [происходило], 27 февраля, правильно?
Да-да. Тогда в обед, я не знаю, как правильно это назвать. Такое есть и было, что взрывали мосты, рушили, чтобы между поселками, между городами, не было возможности проехать по дороге, хоть как-то утруждали [русским военным] путь. У нас между двумя поселками есть мост, который взорвали. Как только взорвали этот мост, первое, что случилось после взрыва – пошла волна. Все стекла затряслись, выключился сразу же, свет пропал, сразу же пропал газ. Газ, естественно, отключили. Еще были после этого какие-то проблемы, что куда-то там попало, то есть, газа у нас сразу же не стало и света абсолютно. Это было примерно где-то после 12 часов, а уже через часа полтора или два, уже мы слышали выстрелы, уже шла какая-то стрельба, было какое-то сопротивление, какие-то действия происходили. Это было в соседнем поселке, мы это слышали. Поскольку мы знали, что мост взорвали, он разрушен, мы понимали, что им нужно будет его как-то там настроить, что-то сделать, чтобы можно было в эту сторону дальше проехать. Где-то часа полтора или два мы слышали, как их инженерная техника [работала], что-то строили. Это было очень громко, когда ты слышишь, как гудят, ревут, я не знаю, как правильно сказать, моторы, вот это вот все. Спустя некоторое время мы увидели, что выезжает ихняя техника на дорогу нашу, нашу сторону, уже в нашем поселке, в нашем селе. Ну что могут делать люди? Мы стояли, со стороны это все смотрели, но это было очень, конечно же, страшно, потому что мы не знали, какие будут действия, что они будут делать. Естественно, все тогда уже знали, поскольку света у нас не было, начали рассказывать, что должна быть светомаскировка, то мы старались вообще не подключаться где-то там с фонариком или еще с чем-то, или со свечками, чтоб не было им видно окна, чтобы они нигде не ходили. Потом начали говорить, что нужно все-таки окна заклеивать, то есть закрывать, чтобы не было ничего видно. Тогда мы слышали неединократно, как происходил обстрел дороги. Они ради своей безопасности это делали. Каждый вечер у нас здесь летали трассирующие пули. Было такое, что они запускали дрон, дрон здесь летал, смотрел улицы, по улице в дома пролетал и смотрели какая ситуация. Тогда мы уже видели и слышали, как они ехали дальше по дороге к Киеву. Мы понимали, что там далее и другие идут села, там лесопосадка. Если логически думать, то им там не совсем было безопасно. Дело все в том, что пошло сопротивление здесь у нас, мы понимали, что они могут у нас здесь основаться. В принципе, так и получилось. Они заехали, тут были.
А вот вы сказали, что было сопротивление, что вы имеете ввиду?
Насколько мне известно, у нас должна была быть какая-то тероборона, кто-то должен был быть. Я не знаю, кто точно, но там кто-то был. Даже были такие разговоры, что кого-то, одного человека, они то ли ранили, то ли убили из теробороны. Именно в тот момент, когда все это происходило. Даже если припустить, что кто-то был, пусть человек было 10-15, я не знаю, я не буду говорить, если можно количество не уточнять, просто предположение. Когда мы увидели колонну, которая ехала в тот вечер у нас здесь, это было около сотни единиц техники. И это только то, что приехало сюда к нам, в нашем поселке.
Это русские?
Они тоже остались. По сути, ну как можно противостоять танкам, когда их едет целая колонна? Это вообще очень даже хорошо, что выжили все остальные, скажем так.
То есть сопротивление – это вы имеете в виду именно тероборона, ЗСУ, военное сопротивление?
На тот момент у нас не было военных здесь, это была просто тероборона.
Понятно, что противостоять танкам и большому количеству техники – это невозможно, это самоубийство.
Просто [военные] либо не знали, сколько их идет, либо я не знаю почему так получилось.
А вот они, россияне, вошли в село, начались обстрелы. Вы, получается, сидели дома и не выходили в целях безопасности?
Конечно, мы старались вообще [не выходить]. На улице по двору мы ходили, а вечером, когда уже стемнело, мы не выходили. Мы старались вообще не привлекать никакого внимания. Днем да, мы выходили на улицу, между собой соседи общались через заборы, но это было общение, знаете как, мы прислушивались к любому шороху, мы прислушивались вообще к ситуации, что происходит. Такое, скажем, более-менее общение с соседями у нас началось, с другими, когда мы могли уже открыть калитку на улицу, выйти посмотреть, что там и как там, это было максимум метра два, наверное, от забора. Потому что у нас улица таким образом идет, что центральная трасса, она просматривается. И наша улица, она как бы чуть-чуть вниз уходит от центральной трассы. Когда стоишь на трассе, то в принципе можно посмотреть к середине улицы, что там творится, кто там ходит по улице, это видно с трассы. Тем более, извините, когда у людей есть винтовка, оптический прицел и так далее, так это вообще как на ладони все видно. Поэтому мы не выходили на улицу, мы старались быть только во дворе у себя.
А вот когда вам удавалось хотя бы немного пообщаться с соседями, о чем вы разговаривали?
Ну о чем: мы спрашивали, как они вообще себя чувствуют, все ли нормально, как кто реагирует, у кого кто какая есть возможность зарядить телефоны. Потом, спустя наверное несколько недель, уже начали говорить о том, у кого какие продукты есть, у кого что осталось, потому что очень много людей было приезжих из Киева. И никто не ожидал, что это будет на такое долгое время, поэтому тогда мы делились. Некоторые соседи у нас жили, потому что у них не было света, газа, а отопление у людей либо от света, либо от газа, либо соединено это все, дома было холодно. А у нас отопление можно как бы и тем, и тем, мы топили дровами. Была возможность – мы забирали людей, жили некоторые люди у нас. Мы просто спрашивали, что, где, какую информацию видели, какая информация вообще о ситуации в стране. Потому что зарядить телефоны мы могли только либо [ если] есть генераторы у кого-то, либо в машине заряжали. Но, естественно, все понимали, что для этого нужен бензин и экономили как могли. Разное то есть, но в основном это было обсуждение того, что происходит вообще. Потому что информации много не было, по возможности, кто где находил какую информацию, так и общались.
А с продуктами у вас дома как обстояло?
Как говорит у меня одна соседка, и в принципе это правильно: «Мы же в селе, в селе все есть». Реально, у нас из продуктов было почти все. Проблема была только с хлебом, потому что чтобы его дома испечь, нужна была какая-то духовка, печь или электропечка, а электрики не было. В принципе сейчас уже все отошли от этого, что дома должна быть украинская вот эта вот піч (примечание: печь по-украински), я просто не знаю, как это будет на русском. Уже мало у кого такое осталось. Вот единственная это была проблема – хлеб, а все остальное в принципе было. Плюс, у людей было все в холодильниках, морозилках были какие-то продукты, была заморозка. Но когда света не было, то, естественно, люди уже это все готовили и сохраняли как могли. Мы даже делились продуктами с другими людьми, потому что понимали, что некоторые люди, которые приехали из Киева, у них этого всего нет. Некоторые даже говорили: «Мы приехали, думали максимум неделя и все».
Перейдем наверное к началу самой травматичной части вашей истории. Насколько я понимаю, они пришли к вам в дом, русские.
Да, они пришли с обыском сначала.
Когда это произошло?
25 марта. Они зашли, сначала это был просто обыск, осмотр всех сооружений во дворе. По двору они прошлись, они проверили, нет ли нигде оружия и ушли. Сказали: «Все хорошо» и пошли дальше. Но после этого через несколько минут к дому подъехала то ли машина, то ли БТР, по-моему машина, если я не ошибаюсь. Тогда вышел командир ихний и сказал: «Заходите, – то есть, – осматривайте». Мама говорит, что у нас уже все посмотрели, у нас ничего нет, все нормально. Он говорит: «Я ничего не видел, я ничего не знаю, еще раз посмотрят. Ничего страшного, если ничего нет, то ничего страшного». Начали солдаты, он им дал команду, делать обыск. Что они искали, мы не понимали, потому что в принципе у нас ничего нет и не было. Тогда он начал, очень-очень грубо он кричал, вообще они неуважительно относились к родителям.
А что он кричал?
Старший, ну как правильно вам сказать, они обзывались, они ругались очень сильно. Командир начал кричать: «Где ваш мужчина? Почему он прячется?». Папа вышел из дома, говорит: «Никто не прячется, просто так получилось, что я нахожусь в доме». Мы с мамой были на улице в летней кухне сначала, но потом мы вышли, поскольку солдаты зашли в двор, мы вышли на улицу. Они тогда поставили отца на колени, начали угрожать, что сейчас расстреляют и еще что-то там. Я говорю, я начала просить: «Пожалуйста, пусть он встанет, потому что у него больные ноги, у него больные колени, он долго не выстоит так». Плюс, [ отцу приказали положить] еще руки за голову или еще что-то. Это, во-первых, просто шок, непонятная такая ситуация, и еще таким образом, они очень сильно кричат. Потом все-таки разрешили [ папе] сесть на табуретку. Он говорит: «Слушайте, вот мои руки, я ничего не делаю. Я спокойно их опускаю, ничего не происходит, все нормально. Тогда уже более-менее солдаты, которые были, насколько я понимаю, это были рядовые, они просто стояли там. А меня и маму тогда он забрал в дом: « Давайте все сюда, все компьютеры, ноутбуки, телефоны, всю технику, давайте все сюда, все на проверку, мы проверим все». Мы уже понимали какая [это будет] проверка, тогда уже по поселкам и по интернету, по соцсетях разных, расходилась информация, что они очень часто забирают под предлогом проверить и ничего не возвращают. Так происходило не только с техникой, а и с другими вещами. Они воровали это все как бы, не возвращали ничего, и поэтому мы знали, что такое могло случиться, мы телефоны прятали, как могли. Так получилось, что они нашли мой телефон, нашли потом телефон мамы, забрали компьютер. Я говорю: «Там ничего нет». Забрали флешки. Я говорю: «Слушайте, реально там ничего нет». – « Там проверят, все вернут». Я говорю: «Ну да, конечно, вернут». Когда они нашли мой телефон, то они начали говорить: «Все, мы ее нашли, это она, забирай, пакуй ее». Они тогда начали спрашивать: «Что и кому ты отправляла?». Я говорю: «Ну кому? Отправила сестре, что все хорошо, что вы здесь ездите». Я говорю: «Я отправила сестре, что вы здесь ездите. О том, что вы здесь ездите, уже знают и так все». То есть это была не какая-то, не знаю, секретная информация или еще чего-то там. Они сразу сказали, что все: «Забирай, пакуй ее, мы ее нашли». Я тогда на это не обращала особого внимания, это мне запомнилось и все. Я в принципе даже не думала о том, что... Когда меня забирали, то отец спросил: «Насколько ее забирают? Когда она вернется домой?». Ему сказали: « Это несколько дней, ее допросят, расспросят и потом отпустят». Но верить этому всему – не особо мы тогда верили, но и не знали в принципе, что дальше будет.
А когда они начали кричать, что «это она, « пакуйте ее», вы вообще думали о том, что они имеют ввиду? Что они подразумевают под этим?
Мы тогда понимали, что они могут забрать. Уже была информация о том, что они забрали нескольких человек в плен и они были у них в плену. Но тогда некоторых отпустили, а некоторые еще были у них в плену. Мы понимали, что все-таки могут взять в плен насколько, где это все будет и как они будут себя вести – этого никто не знал.
Как вы при этом себя ощущали, что вообще переживали в этот момент?
Как сказать… Было время, когда просто, знаете, истерическое какое-то [состояние]. Как бы я и не плачу, но состояние какое-то такое непонятное. Но это не был какой-то там страх, что со мной что-то случится. Я переживала о том, как будут здесь родители, какая будет реакция, что будет дальше. Я понимала, что я повлиять на ситуацию уже не могу – разве что своим поведением и все. Когда даже меня забирали, то я сначала, сидела, мне отчасти было страшно, потому что ты не знаешь, что с тобой случится – это да. Но, с другой стороны, я понимала, что сейчас какая-то паника, мой страх, он мне ничего хорошего не принесет. Мое задание сейчас – нужно было хоть как-то максимум взять информации с того, что они хотят от меня, что меня ожидает в будущем, что может случиться с родными и какая будет ситуация здесь.
А как ваши родители были в этот момент?
Естественно, мамы была истерика, я не знаю, словами не передать просто. Отец – он в таком состоянии был, как сказать, в оцепенении определенном даже. Потому что, когда я к нему подходила, это просто знаете, как человек, каменное лицо – и реально просто ты оцепенел, все. Насколько я понимаю, он тогда и нормально говорить даже не мог. Я, конечно этого сразу не знала, это я уже узнала, когда домой вернулась. Тогда мне сказали, что к ним приходили еще два или три раза с обыском.
К родителям?
К родителям, да-да-да, после того как забрали меня, приходили с обыском еще несколько раз, тогда они уже забрали у родителей деньги, как бы, и еще какие-то там [вещи], то есть все, что они видели, они забирали, что им нравилось. Через два дня они забрали мою маму. В первый день, когда забрали меня, забрали моего дядю, мы живем просто рядышком. Но мои родители даже не сразу знали, что забрали моего дядю, это брат отца. На следующий день пришла бабушка к нам, только тогда они узнали, что дяди тоже нет, что его тоже забрали. Через два дня, когда меня увезли уже в Россию, я уже была в России на тот момент, 28 марта я была в России уже, то мою маму забрали. Перед этим, конечно, приходили, забирали на допрос и маму, и соседку, их забирали туда-сюда. А потом в один момент они пришли и сказали маме: «Собирай вещи, ты идешь с нами».
А сколько вашей маме?
Моей маме 56. Они ее забрали, она была 3 дня у кого-то в частном доме, в погребе тоже она сидела, ей и угрожали. Отец уже рассказывал тут, когда я вернулась, что сидел возле него солдат, он говорит, что он просто сидит, какие-то таблетки или что-то глотает и говорит: «Вот знаешь что? Я сейчас тебя застрелю и мне ничего не будет, и никто даже не узнает, кто это сделал». Они угрожали, они стреляли. Когда они приходили, они стреляли – у нас даже в доме осталось в стене отверстие от пули, пуля осталась внутри, там наверное сантиметров 20 или сколько внутрь, где-то так примерно. Ее не достали. Остались во дворе, были патроны от выстрелов, гильзы валялись. Папа собирал [все это] тогда, он показывал, здесь и следователи приезжали, он говорит: «Вот, пожалуйста, я же вам не просто какие-то сказки рассказываю или еще что-то, они же просто так здесь не будут валяться» Да, угрожали, рассказывали, типа: «Ну вы нам не скажете?» – а они говорят: «А что вам говорить? Вы же сами видите, что здесь, как». Они делали вот эти вот обыски, непонятно что они искали вообще. Когда-то мама говорила, что они искали мои документы, хотя они забрали сразу же в первый день паспорта все: не только мои, но и паспорта родителей, бабушки. Они забрали все. А какие документы они еще искали… Мама просто предположила, что возможно они искали мои дипломы об образовании, потому что тогда меня очень допрашивали, хотели удостовериться в том, что действительно ли я являюсь учителем математики. Это сейчас я уже делаю такие выводы, сопоставляю некоторые факты. Они тогда говорили: «Возможно тебя завербовали, а возможно ты типа тайный агент какой-то?» Я говорю: «Вы серьезно?». У меня была самая обычная жизнь до всего этого, какой тайный агент? Они этому не верили, они говорили, что проверят, то есть все серьезно.
А когда они забрали вашу маму и когда они приходили еще раз с обысками к вам домой –– они вообще говорили, чего они хотят? То есть, что им нужно было от ваших родителей, когда вас уже взяли в плен?
Они рассказывали родителям, что они плохие родители. Что они плохо меня воспитали, они сказали, что из-за меня погибло очень много их братьев. Поскольку потом в телефоне они нашли у меня переписку с человеком, которому я сообщала, что их техника поехала туда, то есть в принципе я помогала нашим вооруженным силам. И получилось так, что они нашли эту переписку и, соответственно, они тогда приходили уже. Я не понимала, что они требовали, и я не понимаю до сих пор, почему они приходили, что они искали, потому что родители говорили, что мы просто не понимаем реально, не понимаем, что они искали.
Вас забрали, в какой момент вы поняли, что они нашли переписку? Я как понимаю, вы военному какому-то сообщали об их передвижении?
Дело все в том, как вам сказать, я этого человека не знаю. Просто были люди, которые сказали: «Слушай, давай ты не будешь передавать [информацию] через 2-3 людей, мы даем тебе контакт человека, который этим всем занимается, который собирает эту информацию. Ты будешь напрямую этому человеку сообщать». Я говорю: «Да, хорошо». И у меня были только текстовые сообщения. Я с этим человеком вообще более ни о чем не общалась. От этого человека был там либо плюсик, либо «ок», то есть что человек принял просто информацию и все.
А это когда началось? Вы сначала кому-то из знакомых, да, рассказывали, а потом вас соединили напрямую?
Тогда очень многие знали, где я нахожусь, потому что с 24 числа очень много знакомых, друзей созванивались, спрашивали: «Где ты? Что ты? Как ты?». О том, что они (примечание: речь идет о российских военных) уже на территории поселка, знали, там все узнали. Понимаете, когда где-то кто-то появляется, то естественно сразу мы мониторили очень много чего, находили в соцсетях. Люди просто писали в соцсетях, что вот там то находится, то есть в принципе все знали, кто где находится, что здесь у них передовая. Изначально это все было в открытом доступе вообще, а потом уже просто так [сложилось], я даже не помню, в какой момент так получилось, что люди говорят [мне в сообщениях]: «Ты там, да? Все нормально? Может, ты сможешь [рассказывать о перемещениях российских солдат]?». Я говорю: «Давайте попробуем». В принципе я все равно сижу здесь на месте. Они нашли эту переписку очень быстро в принципе. Они же меня забрали в ночь на 25-е число, а 26-го они меня уже допрашивали конкретно по тому факту, что они нашли у меня в телефоне.
Давайте тогда здесь задержимся, чуть-чуть восстановим хронологию. Вот они вас забрали из дома, куда они вас повезли?
Сначала я ночевала в погребе в частном доме на своей улице, в конце улицы. Потом 26-го числа они меня и других людей, которых они тоже забрали в тот же день, нас перевели на блокпост на трассу, там, где они основались. Нас пытались, по крайней мере пытались со мной поговорить, что-то типа похожее на допрос, но я бы не назвала это допросом. Это просто была какая-то беседа, разговор, не знаю. Тогда приехала машина и нас забрали в Новый Быков, в соседнее село, где находился непосредственно их штаб, где они жили. Там в котельне местного клуба они держали всех других пленных. И туда привезли уже нас 26 числа. Первый допрос был у меня тоже 26 числа, он в принципе был единственным у нас в селе. Со мной поговорили, написали определенный текст, в котором я должна была сказать, кто я, чем занимаюсь, статус, который они мне дали, рассказать об этом. Указать о том, что я понимаю, что мои действия принесли ущерб россиянам таким способом. Я так должна была сказать на видео. Они записывали видео. Они записали видео, кому-то отправили, сказали, все нормально, типа пойдет, все хорошо. А 27 марта меня и еще одного гражданского мужчину – нас забрали и увезли уже в Россию. 28 марта я была уже зарегистрирована в поселке Глушково на территории палаточного городка, где находились все военнопленные с Украины.
А как вас везли туда? Вы были в наручниках, надевали ли вам пакет на голову?
У нас, да, были завязаны глаза, были завязаны руки. Сначала мы ехали одной машиной, потом нас пересадили в другую машину, а потом с машины нас вертолетом уже перевезли в Россию.
То есть вы все это время не видели, что происходит вокруг?
Нет, нет, я не видела. Все, что могла, я это могла [понять] только с их слов или с того, что я слышала.
На протяжении этой дороги, если ее вообще можно так назвать, они с вами как-то коммуницировали? Они вам что-то говорили, били ли вас, угрожали ли вам?
Да, они очень, конечно, были агрессивно настроены. Некоторые были агрессивны, некоторые более-менее спокойны. А когда я была здесь, на территории села в плену, то меня не били, мне ничего не делали. Они даже говорили: «У нас здесь дама, у нас здесь девушка, осторожно, не зацепите ее». Но когда уже я была в машине, то да, там были и угрозы, там обзывали, говорили: «Не знаю вообще доедете ли вы живой или нет» То есть типа: «Могут ваши накрыть, то можем погибнуть. Вот из-за вас убили людей наших, наши пострадали. Мы приехали вас здесь освобождать, вам здесь помогать, а вы так к нам относитесь». Были солдаты, которые просто заскочили в машину и начали избивать, вообще без какого-либо там… «Вот мы приехали здесь за вас воевать, а вы такие…». Они думали, что мы – это те, кто заминировал какую-то дорогу. Им говорят: «Успокойся, это вообще не те, это вообще другие». То есть как бы типа: «Прекращай бить, хватит уже». А потом сказали вообще: «Выйди отсюда. К пленным вообще не прикасайся». То есть [нас] ограждали от этого всего. Но когда уже привезли в Россию, то там да, там посыпались уже конкретные угрозы: «Мы и пытать будем, мы будем делать с тобой то, что делали с другими ваши украинские солдаты». Они показывали разные видео, как издеваются над людьми, как какие пытки люди вообще переносят. Я говорю: «Не нужно мне этого показывать. Я не понимаю просто, чего вы хотите от меня этим всем добиться? Вы думаете, что на меня повлияет, я вам сейчас буду там рассказывать то, чего в действительности нет или как? Зачем вы все это делаете?». Они рассказывали подробности вот этих вот всех пыток, я говорю: «Вы так рассказываете, как будто вы это делали уже. Как будто у вас уже есть опыт какой-то». Они говорят: «Нет, мы это собственными руками не делаем, у нас есть специально для этого обученные люди». Я говорю: «Прекрасно, спасибо за это. Нормально, вы рассказываете, что вы приехали освобождать, помочь чем-то, но на самом деле я вижу, как вы помогаете, какое у вас гуманное общество». Некоторые реагировали очень агрессивно, ты видишь как [у] человека прям в глазах ненависть вот эта вся. Некоторые кричали, как-то пытались напугать. Было по-разному, но на тот момент меня не били.
Чуть-чуть отмотаем назад. Я хочу уточнить, в какой момент, если вообще это можно так назвать, они вам предъявили вот эти самые обвинения? Как вам дали понять, что они увидели переписку с военным, где вы говорите, где они находятся?
Это было уже 26-го числа.
То есть это еще в Украине было?
Да, да, это еще в Украине было. Они мне сразу здесь сказали, что «Ты наводчица». Это они дали сразу такой мне статус –– наводчица-корректировщица. С этим статусом они меня и отправили.
А когда они вам сказали, что вот вы наводчица, что вы вообще переживали в этот момент? Как вы реагировали на все происходящее?
Ну как я могу реагировать? Я пыталась… Во-первых, никакую панику я не создавала для себя. Я старалась по максимуму слушать, что они говорят, чтобы понять, что может со мной дальше случиться, что меня дальше ждет. Я с ними общалась, ну с ними – это с кем? Это были те солдаты, которые охраняли меня от других пленных, которые у них были. Им было интересно, в принципе новые люди, чем я занималась до этого. Мы общались на такие общие темы. Они просто реально расспрашивали: «Как ты считаешь, вот эти у вас бандеровцы, нацисты и так далее…». Я говорю: «Слушайте, у нас такого нет, о чем вы говорите? По-вашему, кто такие бандеровцы? Объясните». Они говорят: «Вы все такое говорите, вам здесь всем промыли мозги. А вы знаете, что у вас здесь какая-то биолаборатория?». Я говорю: «Вы серьезно? Какая биолаборатория? О чем вы говорите?». Ну там такой бред, они иногда говорили, я просто сидела и думала: боже, неужели люди в это верят? Я говорю: «Вы возьмите, [у вас] телефонов куча. Вы забрали мой телефон, возьмите, почитайте новости, которые у нас пишут. Посмотрите, что люди сбрасывают в интернет. Это реальные свидетели того всего, что происходит. Это не то, что какая-то история выдуманная, где-то там что-то написано, какая-то статья где-то вышла или еще чего-то. Вот, зайдите на страницу [в соцсетях] к людям и посмотрите, что люди фотографируют, сбрасывают, распространяют, что у них сейчас перед глазами происходит» – «Нет, мы знаем, что у вас такие есть – нацисты, и так далее». Я так сидела и думала, что может все-таки у меня получится как-то к людям донести, что такого нет. Но спустя какое-то время я поняла, что это…
Бесполезно?
Это просто бесполезно, да. Ты рассказываешь, они говорят: «Да-да», и тут так, оп – и делают все противоположное к тому, что они только что говорили. Они не воспринимают [то, что я им рассказываю] – ну какой в этом смысл? Зачем тратить себя, свою энергию на то, что люди не поймут? Плюс, еще нужно было думать о том, чтобы себе не навредить и не навредить другим, кто там находится. Потому что, как я уже сказала, они говорят одно, а делают другое.
Да, это правда. Вот вы упомянули, что когда вас привезли уже на территорию России, в этот приграничный город палаточный для военнопленных, они уже там применяли физическую силу. Когда вас в первый раз ударили, как это произошло?
Первые удары были в машине по дороге. Это было еще, наверное, когда в Украине мы были. Тогда человек просто спросил, он увидел, как я среагировала… Для меня это реально был шок, и он тогда спросил: «Тебя что, до этого никто не трогал?» Я говорю: «Нет». И он просто переспрашивает: «Я что, впервые?» Говорю: «Да». И он, этот человек, просто отошел от меня и просто сказал: «Все, ее не трогайте». Когда меня перевозили дальше, насколько я понимаю, я ехала с десантниками, один из десантников сказал: «Я сижу возле нее, ее никто не трогайте больше». Когда я приехала в Глушково, в Глушково меня никто не трогал.
Можно на секунду мы задержимся на этом моменте? Когда он в первый раз вас ударил, почему это произошло? Он просто начал бить или он что-то сказал перед этим?
Когда это было, я ж говорю, это было в машине, он тогда зашел, сказал: «А, это пленные? А она что? А кто это? А кто это?» Поскольку у меня была шуба и капюшон закрывал лицо, то сразу не было видно, что это девушка, потому что черная шуба у меня была, черная одежда, это все так скручено было. И тогда он спросил: «Это что, девушка там или что?» Когда были первые удары, он был отчасти, насколько я поняла, в шоке. Потому что, во-первых, девушка, во-вторых, никто не трогал [ее никогда в жизни], он первый это сделал. Я не знаю, может, что-то человеческое у этого человека на уме и проскочило, потому что по его дальнейшим словам, когда он вот это вот спрашивал: «В первый это раз делают? Впервые это от меня?». Он немножко как бы был удивлен что ли. После этого он отошел и сказал: «Все, пленных не трогать». Понимаете, для них отчасти мы, украинцы, когда [нас] брали в плен, то для них просто так в плен не берут. Это уже для них было что-то. [ Если] ты в плену, все, ты в чем-то виноват, значит все можно делать. Это я уже поняла, конечно, спустя какое-то время, но в принципе оно так и было.
А дальше вас в Глушково перевезли?
Да, нас перевезли в Глушково. Там происходили почти все основные допросы, которые были с разных структур, с разных организаций. Кто там говорил со мной, они не представлялись, на них не было никаких…
Опознавательных знаков?
Опознавательных знаков, да. Но потом я увидела, что [это была] одна структура – это была военная полиция и еще была военная комендатура. Человек, с которым я общалась с военной комендатуры, он наверное единственный человек, у кого была какая-то нашивка, какие-то шевроны наклеены, ну на этих…
На предплечье?
На одежде, да-да-да, да. Этот человек не скрывал, кто он и с какой он структуры, с какого он подразделения. Там я пробыла 2 недели, меня там никто не бил, все было нормально. А уже 8 апреля всех военнопленных, которые там были, их перевезли в СИЗО.
Давайте чуть-чуть остановимся в Глушково. Можете ли вы рассказать, как проходили допросы, что они пытались у вас узнать?
Им всем было интересно, кто этот человек, кому я отправляла, зачем я отправляла, понимала ли я, что я делаю, знала ли я последствия. Им было интересно [что происходило] с 24 февраля, они расспрашивали, что происходило до того, как меня взяли в плен. Они интересовались, точно ли я была учителем. В основном это были вопросы, связанные с тем, что я делала во время уже полномасштабного вторжения.
А как вы отвечали на их вопросы, которые они вам задавали?
В Украине когда я была, то я разговаривала на украинском языке. Я говорю: «Слушайте, я нахожусь у себя дома, почему я должна переходить на русский язык? Вы же понимаете, о чем я говорю, зачем это все?». Когда я уже была в России, то я понимала, что я нахожусь совершенно не дома. Там даже не будет у меня не то что защиты, там поддержки не будет ни от кого и ни у кого. Я понимаю, что вокруг меня находятся люди, которые вряд ли мне желают чего-то доброго. Поэтому когда я была на территории Украины, то я говорила, что у нас много людей разговаривают на русском языке, это нормально. У нас и не было на тот момент вообще никакой ненависти к русскому языку, люди между собой общаются на русском языке. И они знали, что я могу разговаривать на русском языке, они говорят: «Все, разговаривай на русском, чтобы мы понимали, о чем и как». В принципе на вопросы я отвечала нормально –– они спрашивали, я рассказывала. В меру того, как они спросили, так я и отвечала. Некоторым нравилось, некоторым не нравилось, некоторым я пыталась еще объяснить, рассказать, что действительно у нас никто никого не убивает ни за что, людей не ненавидят за то, что люди разговаривают на русском, за то что люди с России приехали в Украину или еще чего там, или за национальность другую. Они говорили: «Ты рассказываешь, этого быть не может. Мы знаем, что у вас то, то, то, то, то». Наводили кучу своих разных аргументов. Они тогда говорили: «У вас идет война 8 лет, у вас на Донбассе идет война. Почему вы молчите? Почему вы тогда молчали? Зачем Майдан у вас? Случилось то у вас, то-се». Они какие-то такие аргументы находили, я говорю: «Вы немножко перекручиваете, не все такое было, что вы говорите. Вы не знаете, почему это все началось». Мы начинали об этом всем разговаривать, начинали мне приплетать, что я была на Майдане, что-то там делала где-то еще. Я понимала, что лучше четко отвечать на их вопросы, ничего лишнего. Потому что я захожу в какое-то другое поле немножко, чтобы попытаться объяснить, что такого не происходит, чего они нашли у нас в Украине или что им рассказали, что в Украине происходит. Эти люди просто потом берут какие-то другие аргументы, это все как-то перекручивается, могут обвинить еще в чем-то. Я понимала, что ничего лишнего лучше не говорить вообще. Они находили способ, чтобы тебя еще к чему-то привязать, тебе что-то приплести, рассказать. Были такие случаи, когда просто вызывали и говорили: «У нас есть доказательства, что ты что-то там делала». Я говорю: «Я этого не делала». –– « А у нас есть доказательства». Я говорю: «У вас их быть не может, потому что я этого не делала». Ну как может что-то быть доказывающее, если этого вообще не происходило? То есть, они таким образом даже пытались немножко даже запугать.
А в чем именно они пытались вам обвинить? Вы говорите, что: «Я этого не делала» – что именно они пытались вам сказать?
Сначала они говорили: «Ты ставила геоточки, геолокации, ты ходила по селу, собирала информацию». Я говорю: «Слушайте, я дальше своего двора не выходила». Ну если меня там не было, то какие доказательства? « Мы знаем, ты была на Майдане, ты там что-то делала». Я так говорю: «Нет, меня там не было». Я реально там не была. « А у нас есть фотографии». Я говорю: «Ну смотрите свои фотографии, пожалуйста, на здоровье, но меня там не было». Вообще они мне инкриминировали статью «Шпионство», « Шпионаж» или как она там правильно просто звучит. Я такая говорю: «Вы серьезно? В чем она проявлялась? Я находилась у себя дома, ничего в принципе такого не делала, ничем не занималась». Они пытались хоть что-то мне приплести того, чего я не делала. « Мы нашли у тебя на телефоне, ты сбрасывала фотографии, видео». Я говорю: «Нет, подождите, там такого не было и быть не может». Это чисто даже физически невозможно было. Я наводила конкретные аргументы, говорила о том, что: «У нас плохой интернет, сообщения даже не отправлялись, о чем вы, ну какие видео, фото, о чем вы говорите?» Таким образом они еще спустя месяца два или три пытались [меня запугать]: «Вот этот человек тебя знает, это военный, он был там-то там-то, он что-то там делал, он говорит, ты там делала что-то». Я говорю: «Слушайте, я вообще этого человека вижу впервые». Я не знаю, может, меня кто-то и знает, я же не какая-то скрытная личность, что спрячусь где-то. Я, как обычные люди, у меня есть профили в соцсетях. Я человек, который работает с другими людьми, возможно меня знают. Ну и что, что с этого? Это еще не доказательство, что я совершила какие-то преступления.
То есть, они пытались доказать вам, что вы шпионка?
Да, они пытались это все как-то так сделать. Они даже говорили, иногда звучала такая фраза: «Посмотри, она общается как будто ее обучали или еще что-то». И я говорю: «Слушайте, кто меня мог всему обучать, если я совершенно в другом направлении?». Они говорят: «А вдруг тебя завербовали?» Меня даже отправляли на детектор лжи, я проходила полиграф, потому что они не верили, что я вообще учитель. Они думали, что меня завербовали определенные какие-то спецслужбы и что я на них работаю.
Как проходил этот полиграф?
Ой, там вообще такая ситуация была: 5 мая меня вызывают, мне зачитывают результаты их расследования, в которых говорится о том, что с меня сняты все обвинения, поскольку нет доказательств того, что я принесла какой-то вред. Так и зачитывали, что мои действия не принесли никакого вреда Русской Федерации, военным и так далее, что никто не погиб [из-за меня], то есть меня оправдали. Мне только сказали, зачитали, правильно оно было сформулировано, я дословно просто уже не помню, о том, что если я вернусь на территорию Украины и продолжу заниматься такой подобной деятельностью, то они смогут меня взять под стражу и уже судить по ихним законам, тогда уже точно судить. А поскольку нет состава преступления, нет доказательств, все нормально, как бы меня оправдали. Мне сказали, что: «Как будет только первый обмен, мы подаем вас в списки и вас отправляем домой, вы нам здесь уже не нужны». Все хорошо, 6 мая людей забирают. Мы понимаем, что это может быть обмен, а меня забирают на полиграф. Это состояние, когда люди уехали, а ты остаешься, и тебя еще оправдали, а тебя ведут на полиграф. У меня какой-то вообще был сначала диссонанс такой в голове, такие непонятки. Думаю, ну в смысле? Меня вчера оправдали, а сейчас ведут на полиграф, это как? Что вообще, ну в чем дело, что происходит? Там тогда задавались вопросы: причастна ли я к каким-то нацистским группировкам, поддерживаю ли я то, что сейчас делают в Украине, и так далее. Такие какие-то были вопросы, я бы даже сказала, провокативные. Ты вроде и можешь дать ответ, но как бы и не очень четко. Они спрашивали у меня, не вербовала ли я кого-то, не была ли я завербована. Это была отчасти проверка на то, являюсь ли я шпионом каким-то там или еще чего-то. И я думаю: «Слушайте, мне скрывать нечего». А то, что я могла бы скрывать или еще что-то, именно по переписке, они уже видели. Больше у меня нет ничего скрывать. Я себе думаю спокойно, я без каких-либо проблем прошла полиграф. Мне, естественно, ничего сразу не сказали, никаких результатов не сказали. Просто сказали: «Все нормально, идите, все. Возможно, мы с вами еще увидимся, а возможно и нет». Так получилось, что после этого больше я ни с кем не встречалась, по крайней мере, с полиграфологом. Насколько я поняла, что все нормально там.
Мы вернемся к этому моменту, потому что мы перескочили уже в май. Вернемся чуть-чуть обратно. Вы провели, получается, 2 недели в Глушково, а потом вас перевели куда? В СИЗО?
В СИЗО, в город Курск.
Ага, уже в Курск. Что там происходило? Как вас содержали, как вас туда перевозили?
Меня и всех других пленных, которые были в Глушково, нас тогда перевозили автозаком. В автозаке тогда нас было 2 камеры. Меня перевозили, там была еще одна женщина, и все остальные были мужчины. Мы тогда имели возможность пообщаться и тогда мы договорились, что как только кого-то освобождают первого, эти люди находят родных-близких, сообщают, где я нахожусь, в каком состоянии, что со мной произошло. Я просто сказала, что вы находите мою сестру, потому что я понимала, что контакты мамины, они утеряны, и я не знаю возобновили их или нет. Сестра, я знаю на 100%, она будет на связи. Я рассказала, как ее найти, говорю: «Вы будете сообщать, она будет спрашивать, отвечайте на все, что она будет спрашивать». Я была уверена, что этих людей отправят раньше, чем меня, потому что у них в принципе не было никакого обвинения, не было даже никаких оснований их задерживать. Ну и плюс женщина была больна, у нее были документы все, подтверждающие это. У них не было никаких условий для ее содержания. И в принципе, я же говорю, не было вообще никаких оснований [их держать в плену]. Я понимала, что их освободят в ближайшее время, поэтому я с этими людьми договорилась. Когда мы приехали уже в СИЗО, то нас всех рассоединили, и тогда уже происходили разные вещи с каждым человеком. Потому что у каждого был свой статус, в котором этот человек туда приехал. И за время пребывания в Глушково я узнала, что статус наводчика, они этих людей ненавидят, до мозга костей они их ненавидят.
Как вы это поняли?
Они между собой разговаривали. Ко мне никакой физической силы не применяли, но когда это был мужчина [с таким же статусом наводчика], то его могли избить очень сильно. Когда уже приехали мы в СИЗО, то когда меня забирали с автозака, был просто вопрос: «Это она?» Сказали: «Да, это она». Ну все, и тогда началось самое жесткое, самое сложное. Тогда происходил процесс приемки. А приемка – это… как сказать…
Да, я примерно представляю, к сожалению. Но, конечно, рассказывайте. Когда вы должны пройти через коридор.
Да, сначала это был допрос, но до допроса меня же должны были довести до той камеры, где меня допрашивали. Началось все именно с допроса, это было начало, это была жесть какая-то. Я вообще не понимала, в чем дело, зачем. Один шеф подошел и говорит: «Я приехал сюда [не для того, чтобы] воевать с женщинами. Но вот ты, зачем ты это делала? Ты понимаешь, что ты убивала людей?». Они очень психологически сильно давили, они мне угрожали: «Мы тебе сделаем то, то, то, то, то». Это все были угрозы жизни и так далее. Я говорила: «Вы даже ничего не спросили. Если бы я сопротивлялась, не сотрудничала, не общалась или еще что-то не делала, то я бы поняла бы еще. Но когда вы еще ничего даже не спросили и уже начали вот этот ваш процесс, то это вообще не логично». После этого была такая фраза, [ это было] первое, что меня одернуло конкретно, когда зашел следователь и говорит: « Я позвонил и сказал, чтобы твои волосы тебе оставили». У меня был шок, потому что это еще была некоторая прибавка к тому, что вообще происходило. Я такая говорю: «Да, хорошо, спасибо». А тогда думаешь: «В смысле, мои волосы мне оставили? А мне должны были их обрезать или что?» Потом человек мне рассказал, объяснил, какие правила нахождения в СИЗО: « Когда зайдешь в камеру, тебе будет намного легче. До камеры нужно будет потерпеть». Я не понимала, о чем идет речь. Когда меня уже вывели на коридор, меня вели, звучала фраза между теми людьми, которые меня вели: «Куда ее?» И сказали: «Ее ко всем остальным». Ко всем остальным – это означало, что меня ведут в тот коридор, где только что были другие мужчины, с которыми это все происходило. Мало того, что я это увидела у части, потом это все происходило со мной. Им было все равно кто ты, что ты. У них просто было такое – ты наводчица, у тебя такой статус, из-за тебя погибли наши люди, ты во всем виновата, гореть тебе в аду, и так далее, и так далее.
Я понимаю, что это очень тяжело и это очень травматичный опыт, но можете ли вы попытаться вспомнить и рассказать про эту самую приемку, про этот самый коридор?
На этом коридоре нет видеокамер. Там присутствовало очень много [военных], это был спецназ, не сотрудники ФСИНа. Все были в форме, балаклавах, они лица свои прятали. Это было применение электрошокера, потому что электрошокер, он не оставляет следов, они это знали и они его применяли. Они заставляли и целовать флаг ихний, и рассказывали, что мы не чтем памяти ветеранам Великой Отечественной Войны. Они заставляли целовать георгиевскую ленту вот эту, они заставляли рассказывать, петь ихний гимн. Это было, это было просто избиение, им было все равно, кто ты, что ты. Ты говоришь, что ты уже не можешь стоять, а они говорят: «Стой, ничего, не нужно нам здесь рассказывать, что ты такая слабенькая или еще чего-то». Были моменты, были удары в разные части тела, их ничего не останавливало. Но потом, когда это все более-менее закончилось, они отвели меня на санитарную обробку (примечание: в переводе на русский обробка – обработка), Перед этим брали отпечатки пальцев, как они сказали. фотографировали, типа дело заводили, насколько я понимаю. Был момент, когда я говорила, что потеряю сознание. Они говорили: «Хорошая ты актриса погорелого театра. Если тебе плохо, то мы тебя сейчас ободрим». Это был намек на электрошокер, потому что после этого звучало, слышался звук, как они его включали и как он работает. И я такая стою и говорю: «Мне все равно, делайте что хотите, мне уже все равно». Они уже видели, что как бы я… А я стою, я чувствую, что у меня уже, знаете, руки, ноги немеют, они стают такие ватные, они уже тяжелые. Я говорю: «Я сейчас упаду», – а там нужно было руки держать за спиной. Они говорят: «Ну облокотись об шкаф», – там стоял рядом [шкаф] или еще что-то. Я немножко так, плечом или не знаю [чем], чуть-чуть оперлась и потом говорю: «Я сейчас реально упаду». Они говорят: «Ты стой, стой». И я [первое, что потом] помню, когда они меня уже пытались привести в чувство. Вот тогда только они поняли, что это действительно не какая-то игра или еще что-то. Меня приводили в чувство, наверное несколько минут, потому что я не реагировала ни на какие хлопки по лицу, ничего. После этого я очень долго стояла под умывальником, умывалась холодной водой, потому что в принципе она… я умоюсь, а она мне просто… я чувствую, что меня опять отключает. Когда у меня уже брали отпечатки пальцев, я говорю: «Дайте мне [что-нибудь, давали ватку с нашатырным спиртом или аммиак, чтобы я снова не потеряла сознание]» Они что-то такое было, чтобы меня привести в чувство. А я стояла и говорила: «Нет, дайте мне баночку с этим раствором, потому что мне ватка не помогает». То есть я не реагирую на вату, уже все. Я не помню, как меня отправили в душ. В душ я шла и я говорила: «Включите мне, пожалуйста, холодную воду». Потому что я понимаю, что если сейчас будет теплая вода, то я вообще отключусь. Я не помню момент, как я одевалась с того душа, как я шла с душа, я моментами вообще ничего не помню. Я помню, что когда открывается дверь в камеру, мне дали вещи некоторые были и матрас, подушка, то есть такое. Открывается камера, я захожу в камеру, а там 2 человека находилось. Я просто подошла к кровати, вот так кинула вещи на кровать и сползла по стенке. После [всего] этого, когда я просто сползла, знаете, я в таком немножко оцепенении этом села, ноги к себе так поджала к груди и обняла их вот так и, знаете, как сумасшедшие сидят иногда, качаются, и я сижу такая и говорю: «Ничего страшного, это все пройдет, все нормально, успокойся. Ну случилось, все хорошо. Это все закончится». Девочка, которая сидела возле меня, она реально была в шоке, она такая сидит: «Ну все, успокойся, все хорошо, тихо, не плачь, пожалуйста, все будет нормально». У меня слезы сами по себе уже котятся, я их уже просто не контролирую вообще. Женщина, которая была со мной в поселке тогда и которую привезли [вместе со мной], она была в шоке. Она вообще не знала, что со мной случилось. Потому что ехали, мы были, у нас все было хорошо. Я ее еще тогда успокаивала, говорила: «Все, не переживайте, все хорошо будет». Я подбодряла ее постоянно. И тут она меня видит в таком состоянии, а состояние у меня вообще было… Спустя какое-то время мы говорили о том, что произошло вообще, как кто тогда реагировал. И девочка, которая была со мной на тот момент, она говорит: «Ты знаешь, ты просто не видела себя со стороны. Ты зашла как в ужастике «Звонок» –– нет, не «Звонок», не помню какой ужастик, волосы так на лице у девочки, она заходит в белом балахоне. –– Вот ты зашла в таком же состоянии, просто одежда была другая». Когда я была в душе, я волосы распустила, они у меня длинные, мокрые, черные. Она говорит: «Когда я вижу, ты заходишь, и эти волосы такие растрепанные, ты вся мокрая. Я посмотрела на твое лицо, я не знала, как мне реагировать, что мне делать, но я прекрасно понимала, что мне нужно сейчас тебя успокоить». А я сижу и говорю: «Нет, не трогайте меня, все нормально, это все закончится, это просто… не говорите со мной. Мне ничего не нужно, все нормально». И после этого было такое состояние… Это не то, что нормально, но человек просто по-другому не реагирует. Ну не будет нормальный человек говорить, что да, все хорошо, как бы в нормальном настроении быть. Я тогда просто закрылась в себе. Это все было, все… Я уже увидела, насколько эти люди рассказывают, какие они хорошие и какое они гуманное общество. За это им огромное спасибо (примечание: в этом моменте запала связь, я после этого я с ними говорила. речь идет о девушках, с которыми Виктория сидела в одной камере), Они говорят: «Мы сейчас скажем врачу, что тебе плохо». Я говорю: «Нет, не нужно, в этом нет никакого смысла, потому что может быть еще хуже» Откуда я знаю, как они среагируют на это все? Был момент, когда я потеряла сознание, девочка побежала, стучала в дверь: «Она теряет сознание, ей плохо!». Тогда пришли и сказали: «Ну ничего страшного, мы ее можем подлечить. Есть два способа: либо придет врач, сделает укольчик, но это не факт, либо придут ребята» – типа намек был на электрошокер. То есть типа что «мы ее подбодрим, будет все хорошо». Говорю – нет никакого смысла говорить, что тебе плохо.
Потому что будет еще хуже.
Потому что была такая вероятность, да, что может быть еще хуже. На тот момент у меня было такое желание вообще никуда не выходить, ни с кем не общаться, никого ничего не слышать, не слушать вообще, ничего никого не видеть. Я понимала, что такого быть не может, я на тот момент делала все возможное, чтобы просто не привлекать внимание.
Сознание вы теряли не только в тот день, когда была эта абсолютно бесчеловеческая приемка, но и потом, насколько я поняла, это не один день?
В течение, наверно, недели я за один день раза три теряла сознание. Это было, как вам сказать… когда я вставала. Когда я могла сидеть, и я вставала, резко поднималась, уже было головокружение, уже я могла потерять сознание. Но в основном это было утром, когда я вставала с кровати. Это было по утру или днем, когда я сидела и нам нужно было быстро построиться, это было тогда. Спустя какое-то время это все повторялось. Тогда девочка, которая была со мной, она говорит: «Нет, с этим нужно что-то делать». Я говорю: «Слушай, это все пройдет, что бы там ни было, ничего они хорошего мне не сделают. Я не хочу даже какой-то помощи у них просить».
Вы сказали, что когда вы осознавали, что такое россияне и каково в плену находиться у них, вы приняли решение просто быть тише воды, ниже травы. Как вы пытались это делать, как вы пытались выживать в плену?
Первое время было очень тяжело. Очень тяжело было морально, психологически, когда ты себя чувствуешь… Ну как правильно объяснить… Мало того, что нас итак не считали за людей, нам это говорили прямо. Плюс, было какое-то с их стороны, ты чувствуешь… Пусть они за дверью были, но они все равно подходили и говорили, им было интересно, кто ты, что ты, им было интересно пообщаться, потому что разговоры со следователем – это одно, но были сотрудники, которые смотрели за нами, которые открывали двери, они же не знали кто ты, что ты, им было интересно. Вот они приходили и тоже пытались как-то поговорить. Я пыталась не разговаривать с этими людьми. Я не хотела с ними идти на контакт, мне они были неприятны, потому что они рассказывали, постоянно угрожали, что они подстригут [меня] налысо. Эти угрозы были около полутора месяца, наверное, чуть ли не ежедневно. Тебе и так плохо, тебе и так тяжело, потому что тебя забрали, ты не знаешь, насколько ты будешь здесь находиться. Тебе говорят: «Мы тебя отпустим скоро, все, уедете домой», – а ты все равно здесь находишься. И ежедневные эти, постоянные были… Первый месяц мне было тяжело, я не хотела петь ихние песни, которые они заставляли петь нас. Они заставляли петь гимн. Там была такая ситуация, когда им не нравилось, как ты поешь гимн, ты должен был стоять и петь его, пока им не понравится, пока они не скажут хватит. Это могло быть 2-3 раза, а могло быть и раз 10. Они включали, был плейлист, скачаны были песни, и они были разные. Это были песни и военного характера, и об их президенте, это были песни о войне. Некоторые песни мы должны были выучить и их петь. Но еще они проверяли, знаем ли мы текст песни, не поем ли мы постоянно с листочками, на которых был распечатан текст песни, выучили ли мы вообще песню. Они проверяли у кого как. У меня проверяли гимн, правильно ли я его пою. Были моменты, когда они выводили на коридор, проверка была какая-то или еще что-то. Они на коридоре прям спрашивали по строчке или по две с песни у каждого человека, каждый человек должен был отдельно это все рассказывать. И не дай бог ты где-то собьешься – могли и избить. Происходило разное. Было очень тяжело морально, психологически, когда ты слышишь, что происходит на коридоре. И с учетом опыта того, который был у меня, сознание мое, оно проецировало это все на меня и психологически, морально это очень сильно давило. У меня были такие моменты, когда просто я слышу, что происходит на коридоре (примечание: речь идет о том, а у меня уже идет дрожь по телу. что Виктория слышала звуки избиений других украинских пленных на коридорах, в основном мужчин), Я поднимаю просто руку, выставляю наперед и вижу, что рука просто сама трясется, все. И это состояние у меня было очень долго. Как бы я не пыталась, что бы я не пыталась сделать, меня вот так вот трясло, причем конкретно. Девочка, которая со мной [была в одной камере], она говорит,: «Успокойся, ты же знаешь, что они тебе это больше делать не будут». Я ей говорю: «В этом нет никакой гарантии». Был момент, когда нас заставляли, если мы не хотели что-то делать, бегать по коридору на время либо с матрасом, либо без матраса, но в основном это было с матрасом. Что это имеется в виду, с матрасом: у нас были матрасы, которые были заправлены, постель была заправлена, все было нормально. Нам нужно было скрутить этот матрас в трубку такую и за 10 секунд выбежать на коридор до определенного места, сложить матрас в кучу и построиться, встать на растяжку. И это все нужно было делать на время. Были моменты, когда мы не успевали. Не успеваешь – еще раз. Это у нас происходило, где-то около минут двадцати мы так могли бегать. Девочка, она объявляла голодовку, из-за того, что она не хотела есть, мы бегали с матрасами. Они говорили: «Ты останешься из-за нее без еды». Я говорю: «Ну и пусть, ну и ладно». Мне угрожали, что они не будут давать есть всему коридору, всем остальным пленным. Мы понимаем, что они этого не могут сделать, потому что мы давали расписки о том, что нас здесь кормят три раза, о том, что у нас нет никаких претензий, о том, что к нам не применялось никакой физической силы, никаких спецсредств. Но еще было, знаете, унизительно даже то, что спустя несколько дней или неделю примерно, нет, наверно, где-то дней пять, нас вывели и в определенной комнате мы раздевались, [ российские фсиновцы] снимали видео и показывали по телу, что нас не били. А если у нас какие-то синяки, ссадины остались, то мы говорили, где мы их получили, что это было до прибытия в СИЗО. На видео мы говорили, что нас здесь кормят, к нам хорошо относятся, что к нам не применяется никакая физическая сила и спецсредства, что у нас все есть, мы всем обеспечены. И когда девочка-врач, которая там была, увидела некоторые части тела мои… они были не просто в синяках, это просто была сплошная гематома, она говорит: «А это что? А это где?» А я говорю: «Здесь». И ей стало неудобно, психологически видно, что человеку неприятно это все. Она, знаете, так поджала губы, я стою, у меня просто слезы текут рекой. Она говорит: «Ты же понимаешь, что нам нужно снять видео, успокойся». Мы сняли видео, отсняли, все хорошо, все нормально как бы. После этого, я говорю: «Я к ним ни за какой помощью вообще ничего не буду в принципе»
А можно вопрос? Когда они снимали это видео, вас снимали мужчины?
Нет. Мужчины вышли, у нас была женщина. Но потом они отсняли это видео, и, естественно, это видео потом видели мужчины.
За все это время после коридора, в моменты, когда вы не успевали с этими матрасами или когда вы падали в обморок, к вам еще применялась физическая сила?
Нет. Был момент, когда мы что-то отказывались делать, мужчин они могли физически как-то… воздействие на них какое-то воспроизводить. А нам сказали: «Мы вас и пальцем не можем трогать, но мы можем вас физкультурой заставить позаниматься». Мы могли бегать по коридору, делать упражнения какие-то. И не важно, можешь ты это или не можешь, ты уже падаешь, они говорят: «Вставай, делай. Давай, ты что, тряпка?». Они обзывали, было разное. Был момент, когда они заставляли кричать «Слава России» и когда мы это говорили, но мы это говорили не громко, не так, как им хочется, чтобы мы это кричали. Мы должны были прославлять, говорить с таким восторжением. Но все же прекрасно понимали, что какое восторжение, ну вы о чем, ну в смысле? Наступил какой-то такой момент, что я встала и сказала, что я этого делать не буду. А девочка, которая была [рядом], она села на пол и сказала: «Я этого делать не буду». Мы просто отказались это делать и сказали: « Мы этим заниматься больше не будем». Мы понимали, что может всякое случиться, но мы сказали: «Делайте что хотите. Избивайте, применяйте ваши электрошокеры, дубинки или еще что вы хотите, нам все равно, но мы этого делать не будем». Мы понимали, что мужчины, которые находятся в камерах, они это все слышат. Потому что по камере, по коридору там луна (примечание: в переводе на русский с украинского луна – эхо) шла, это было очень даже громко. Девочка, которая была [ со мной рядом], она [оказалась в этом СИЗО] чуть раньше меня, ее забрали, она говорит: «Вы знаете, мы будем жаловаться». Раз в неделю ходил прокурор, гражданский прокурор, который проверял как содержатся [украинские пленные], все ли есть в камере, не бьют ли. Мы же понимали, что если мы пожалуемся, то прокурор им сделает какой-то выговор, но мы понимали, что после такого может быть еще хуже намного. Но, с другой стороны, постоянные жалобы им тоже не нужны были, потому могла быть какая-то проблема. Но мы говорили: «Нам все равно, делайте что хотите, мы этого делать не будем, мы будем жаловаться». Они говорили: «Кому?». Мы понимали, что если мы уже в СИЗО, военная полиция нам говорила, то с нами не должно ничего случиться, потому что в СИЗО нас отправили на временное место содержание, до момента обмена. По сути, они нам угрожали, что они могут нам много чего сделать, но некоторые вещи они не могли сделать, потому что они понимали, что в любой момент свыше может прийти указание, что этих людей на отправку. И когда эти люди будут избиты, то возникнет очень много вопросов. Они очень сильно, кстати, переживали [за это], они фотографировали все наши синяки, которые были до того, как мы приехали в СИЗО. Они фотографировали все шрамы, татуировки –– все. Они все отфотографировали, чтобы к ним не было никаких претензий. Они говорили: «Если человек возвращается из плена и говорит, что [ его там] голодом морили или еще чего-то, мы предоставляем документы и говорим: вот, смотрите, такие люди от нас уехали или еще что-то». То есть, они делали некую перестраховку для себя. Но, что самое интересное, они же делали это не раз в неделю, или раз в месяц (примечание: речь идет о фотовидеофиксации пленных). Они это делали только тогда, когда человек прибыл к ним. А что происходило после –– это уже история умалчивает.
А когда вы отказались кричать «Слава России», вы как-то к этому предварительно готовились, договаривались с девочками?
Нет.
А тогда
Нет, вообще.
как вы это сделали? Это же очень страшно.
Мы понимали, что что-то может случиться, просто когда мы делали разные физические упражнения, у меня уже мышцы на ногах отказывались что-то делать. Знаете, когда бывает судорога берет мышцу, ты пытаешься что-то сделать, облегчить эту боль. У меня на обеих ногах не то, что внизу икры болели, это уже болели мышцы бедра. Я стою и чувствую, как у меня по мышцам ходят такие судороги небольшие. Я просто встала, нас заставляли, говорили гусиным шагом ходить, то есть мы должны были быть в полуприседе, руки то ли за головой, то ли за спиной, я просто уже не помню. Перед этим мы еще что-то делали, уже просто физически, честно, мне было тяжело, я просто встала и сказала: «Я этого делать не буду. И кричать “Слава России” я тоже не буду». Девочка увидела, что я уже физически сдаюсь, и она говорит: «Ну а смысл мне? Зачем? Почему это буду делать я?». И говорит: «Я тоже ничего делать не буду». Мы отказались, мы не знали какая будет реакция, но, с другой стороны, мы понимали, что мы ломаем их систему этим всем. Потому что они думали, что они будут запугивать, кричать как-то, да, и мы будем бояться этого всего. Да, мы боялись, потому что мы не знали, какая будет у них реакция. Но мы понимали, что когда мы не делаем то, что они хотят, а мы вопреки встаем, то они не знали, как дальше реагировать. В момент, когда мы обе сказали: «Мы этого делать не будем», они не знали, как реагировать. Они не знали, что с нами делать.
Они не стали вас избивать?
Нет. Они говорили: « Мы тебе там что-то сделаем, то, се». Но они ничего не делали. Они пытались по коридору протащить кого-то, типа: «Вставай, делай, мы тебя заставим, ты это будешь делать». Но у нас был аргумент: мы этого делать не будем, все, больше ничего. Они нам даже сказали: «Мы вас и пальцем трогать не можем. Мы вас бить не можем». Они нам так и говорили.
После того, как вы отказались выполнять эти унизительные упражнения и кричать то, что они вам заставляли кричать, наказания не последовало от них?
Нет. Там как получилось, мы пели очень много потом, нас пытались заставить побегать еще по коридору, но после этого больше ничего. У девочки той просто было состояние, случился отчасти нервный срыв, и они переживали, чтобы ничего не произошло, чтобы не дай бог мы с собой ничего не сделали или еще что-то. Поэтому у нас ничего не было, нам ничего больше такого не грозило.
Вот вы отказались это делать, и вас просто отвели в камеры или что происходило сразу после?
Да, нас просто отвели в камеру. Все. Нас отвели в камеру и все, тогда просто был отбой. Я же говорю, у девочки был нервный срыв, она отказывалась вообще спать, она говорила: «Я даже не сяду. Мы ничего не сделали, у нас нет обвинения, почему к нам такое отношение?» Там была ситуация, ей даже приходили, приносили успокоительное. И так получилось, так сложилось, что после этого у нас приходили и спрашивали, все ли хорошо. Был момент, когда [мы] единожды пожаловались прокурору. Она сказала, эта девочка, я не говорила ничего. Просто у этой девочки было такое состояние эмоциональное, она говорит: «Нас здесь унижают, нас обзывают, нас могут бить». Она не говорит, что нас били, она говорит, что нас могут избить, к нам могут применить физическую силу. После этого прокурор, когда приходил еженедельно, он спрашивал, все ли хорошо, не избивают ли нас, не унижают, кормят ли, поят нас. Он переспрашивал. Вы знаете, я это еще связываю немного с тем, что нас в этом СИЗО было только двое или трое. В основном нас было двое, потом нас было трое.
Девушек?
Девушек, да. Остальные – это были мужчины. Поэтому они говорили: «Вот эти ваши девичьи истерики – это хуже всего!».
Эта девушка, у которой был нервный срыв –– вот это вы имеете в виду девушки-военнопленные или вообще девушки?
Это был коридор, где были только военнопленные. Я не знаю, кто был [в СИЗО кроме нас], русские, да, там были другие заключенные, но военнопленные были в отдельном здании, в отдельном коридоре.
Вы в камере сидели вдвоем, получается?
Да. На тот момент, когда это случилось, мы были вдвоем.
Насколько я помню, вы полгода провели в плену. Когда-то было больше [девушек в камере], когда-то меньше, кого-то отпускали, кого-то привозили, правильно?
С этой девочкой получилось, что мы были вдвоем с ней с самого начала. Было такое, что сначала была еще женщина, которая была больная. Поскольку, я же говорю, у нее были документы, ее освободили очень быстро. Там было две военные. Потом одну буквально через две или три недели забрали. А еще одна, она с нами осталась, мы втроем в таком составе [вместе сидели], втроем и освободили нас.
Вы до этого сказали, что вы женщине, которая болеет, передали некоторое сообщение и контакты сестры. Ей удалось с ней связаться?
Да, конечно. Ее забрали, эту женщину, вместе с мужем, они были вдвоем. Когда нас перевозили в автозаке, мы тогда сидели, втроем говорили об этом. Пока мы были внутри камеры, мы учили номера чтобы запомнить. [ родственников других пленных девушек], Освободили их, они связались с моими родными, именно от этих людей мои родные узнали, где я нахожусь. Именно эти люди подтвердили официально государственным структурам, которые это все делали, занимались этим всем, подтвердили, конкретную информацию дали. Их проверяли, действительно ли это я, потому что разная могла быть ситуация. Но они подтвердили. Они просто знали некоторые моменты, которые знала только я, например, и мои родные. Они рассказали об этом, это было стопроцентное подтверждение, показали фотографию и все остальное. Они сказали: «Да, это она». Именно от этих людей [мои родственники узнали] более достоверно, где я нахожусь и что со мной было, в каком состоянии.
Что вы знаете о том, что именно они передали, что они рассказали про ваше состояние?
Честно, я не спрашивала. Единственное, я говорила [ей]: « То, что спрашивает сестра, вы рассказываете все. Все, что она будет спрашивать, все, что будет нужно, рассказывайте все. Только передайте сестре о том, чтоб родители этого не знали, Если говорите,, то родителям не сообщайте». Знаете, очень многие говорят: «Вот мы не представляем». А дело все в том, что все это будут по-разному воспринимать. Когда человек попадает в такую ситуацию, только тогда человек узнает, на что он способен. Потому что сейчас ты думаешь: «Блин, я бы так не смог, это тяжело, это то, се», – но на самом деле ты не знаешь, как ты будешь реагировать в той ситуации. В этом, возможно, даже сложность людей, потому что они не понимают с этой стороны, как это все будет, они даже сами не знают. Они только имеют какие-то предположения, а на самом деле, когда ты попадаешь в такую ситуацию, только тогда ты можешь что-то хоть как-то определить и вообще понять.